Я не сын твой, Москва, а пасынок!

Я не сын твой, Москва, а пасынок!

— Показать тебе Москву? — спросил у меня брат.

Я видел в его букваре картину, где мальчик с девочкой в красных галстуках шли мимо башни со звездой, а в руках у них были разноцветные воздушные шарики. — «Это Москва!» — объяснил мне тогда брат, и я представил Москву большой деревней, где все красиво: и дома, и деревья, и дети, которые гуляют по улицам с шариками на ниточках. Такой шарик у меня был однажды. Отец привозил из Москвы.


— Показать тебе Москву?
Мы стояли у крыльца.
— Покажи! — обрадовался я.
Брат схватил меня сзади за уши, стиснул голову руками и поднял над землей. В ушах больно хрустнуло.
— Видишь?!
Я оглох от боли и заревел, болтая в воздухе ногами. Брат опустил меня на землю. Я, плача, стал бегать за ним. Он увертывался, дразнил и хохотал, а когда я достал его ногой, ловко дал мне пинка. Я заревел сильнее и побрел в сад, в кусты. Там сел на траву и долго всхлипывал, думал о вероломстве людей и ковырял землю сучком. Уши у меня горели.
Из кустов выкатился щенок Шарик, остановился подле и завилял хвостом, приглашая поиграть. В радостном возбуждении Шарик нетерпеливо перебирал передними лапами и повизгивал, приглашая побегать с ним по саду. Я потихоньку поднялся, все еще чувствуя боль и шум в ушах. Щенок сел и поднял мордочку вверх, дружелюбно глядя на меня.
— Показать тебе Москву? — мрачно спросил я.
Щенок радостно дернулся, но остался сидеть на месте. Кончиком хвоста он поглаживал траву. Я схватил его за уши, поднял над головой и направил мордочкой в ту сторону, где, по мнению брата, была Москва. Шарик завизжал и начал извиваться в моих руках, дергать лапами, стараясь вырваться. Когда я опустил его, он, встряхивая ушами на бегу, кинулся за хатку. Оттуда испуганно выскочил кот и с ходу взлетел на крыльцо, на столб. Под самой крышей он замер, обхватив столб лапами, и оглянулся. С крыльца с истошным криком слетел петух и помчался к калитке.
Отец умер, когда мне было десять лет. Я помню его плохо, но почему-то ярко вижу отца сидящим с мужиками на ступенях крыльца с газетой в руках. На первой странице на фотографии рядышком стоят важные и строгие дяди. Наверное, встретились в Москве друзья и сфотографировались возле кирпичной стены с красными зубцами. Отец что-то говорит мужикам и тычет пальцем в газету. «Тише ты! Тише! Не шуми!» — испуганно шепчет отцу дядя Костя, сосед. «Да погоди ты!» — горячится, отмахивается отец, но переходит на громкий шепот. Мать в избе, и мне кажется, дядя Костя боится, что она услышит их спор. Я помню, как мать ругалась на отца: «Ты договоришься, доспоришься когда-нибудь… Лыков-то сидит!» «Ну и что, что сидит, — думал я. — Отец тоже сидит на крыльце, и дядя Костя сидит!» А отец читал газету дальше, читал чуть ли не по складам. Он всего полтора года ходил в школу. А мать до сих пор не может ни читать, ни писать, и теща тоже попалась неграмотная. Когда сейчас пишут, что в нашей стране сплошная грамотность, мне становится обидно за мать и тещу: почему-то их не считают гражданами СССР, а относят, видно, к жителям Африки.
А отец у меня был малограмотный, читал плохо, но мужики приходили к нему на крыльцо и спорили. Я понимал, что спорят они о том, что происходит в Москве, и представлял себе, как красивые мальчики и девочки гуляют с воздушными шариками на ниточках мимо кирпичной стены с зубцами, а строгие дяди смотрят на них с трибуны.
Недавно на чердаке избы наткнулся я на старую газету. Сейчас я храню ее дома. На первой странице на трибуне Мавзолея Ленина рядышком стоят строгие и важные дяди…


Из Москвы к нам в деревню приезжали родственники: тетя Маня и ее дети Коля и Аннушка, наши двоюродные брат и сестра. Аннушку я помню семнадцатилетней девушкой. Для меня она была принцессой из сказки. Стыдно было даже сравнивать ее с масловскими девчатами: тонкая, чистая, с нежным белым лицом, с нежным голосом, с чуть вьющимися мягкими волосами. Легкое светлое платье на ней, волшебные туфельки. В Масловке ни у кого таких не было. Я был мечтательным и сентиментальным мальчиком. С каким трепетом и восторгом семенил я рядом с ней по деревне, когда вела она меня к бабушке! Долгие годы при воспоминании о ней светлело у меня на душе.
Увидел я ее снова через шестнадцать лет. Я приезжал в Москву, бывал у тети Мани, но Аннушка к тому времени вышла замуж, жила у мужа. Идти к ним я не решался из-за плохонькой одежонки, из-за деревенского выговора. Среди городских людей я тогда обычно молчал, опасаясь ляпнуть что-нибудь вроде «идеть» или «чяво». Предстать таким перед Аннушкой, перед принцессой, перед ее, верил я, красивым и умным мужем — Боже сохрани!
Я пообтирался немного среди городских парней, насобачился болтать по часу без перерыва, стал наглее, но все-таки не избавился до конца от смущения, когда ловлю себя на том, что произношу слово с деревенским ударением. Таким я приехал в Москву поступать во ВГИК. Со школьной поры я заболел сочинительством. Чтоб знать литературу, окончил педагогический институт. Публиковался изредка. Ждал выхода первой книги. А когда узнал, что меня приняли во ВГИК, решился навестить Аннушку. Я не шел к ней, летел. Москва, студент ВГИКа, восторг, сказка, ожидание встречи с принцессой, с детством!
Открыл мне мужчина. Он появился в дверях, а я растерялся и невольно взглянул на номер квартиры. У мужчины были спутанные волосы, опухшее лицо, серая щетина на щеках. Сорочка застегнута на одну пуговицу не в ту петлю. Под ней грязная майка, не полностью прикрывавшая татуировку на волосатой груди. В общем, классический образец спившегося человека.
— Анна Николаевна здесь живет? — растерянно бормотнул я.
Мужчина откачнулся назад и привалился плечом к стене, пропуская меня. В коридоре стоял затхлый запах никогда не проветриваемого, запущенного жилья, запах хлева. Из комнаты нетвердым шагом вышла какая-то толстушка, застегивая замусоленный и порванный халат. Она недовольно взглянула на меня, кого это, мол, принесло, и, не смущаясь, продолжала одной рукой застегивать халат, а другой пыталась хоть чуть-чуть привести в порядок растрепанные волосы. Пуговица посреди халата не застегивалась. Полы его разъезжались, и видны были штопаные панталоны неопределенного цвета. Толстуха хрипло спросила:
— Вам кого?
Это была Аннушка.
Однажды в Москве — я приехал на сессию во ВГИК —встретил девушку из нашей деревни, которую любил с ранней юности. Тогда я долго и безуспешно ухаживал за ней. Теперь она работала в Москве. Всплыло былое. Зашевелилось незавершенное чувство, пробудилось, стало заполнять меня с каждым днем, пока не затопило. Я был по-прежнему мечтательным и сентиментальным. Поженились мы быстро.

 

Поженились легкомысленно, не представляя трудностей, которые ожидают мужа и жену, живущих по общежитиям в разных городах. Я в то время жил на Украине. Там увидел напечатанными свои первые вещи, увидел наконец книгу, на обложке которой стояло мое имя. Читал о ней отзывы, слышал свои рассказы по радио и телевидению. Но я уже начинал чувствовать, что на Украине подняться высоко в моем деле мне будет трудно, а я не представлял свою жизнь без литературы. В семнадцать лет я решил, что «жизнь — это литература, а все остальное лишь материал для нее», и стал строить свою жизнь, имея в виду эту мысль. Печать на Украине в основном на национальном языке, и я, бродячий тамбовский волк, понимал, как ни хорошо в городе юности моей, городе моих первых успехов, рано или поздно придется прощаться с ним. Мне нужна была Москва! Я всегда считал и считаю сейчас, что родиться в Москве все равно, что в былые времена родиться в семье князя. Быть избранным. Я думал, что только в Москве смогу завершить образование, что только в Москве смогу приобрести недостающую мне культуру, что только в Москве смогу совершенствоваться в литературе, что без Москвы не достичь мне того, к чему я стремился. К тому же там нет киностудии, а я учился во ВГИКе. Мне нужна была Москва, а жене моей Украина была не нужна…
Москва готовилась к Олимпиаде, и рабочих рук не хватало. У меня были руки и несколько рабочих специальностей. Первый институт я закончил заочно, в трудовой книжке не отмечал, и продолжал работать плотником, потому что только рабочих прописывали в городах и давали койку в общежитии. Учеба во ВГИКе тоже не фиксировалась в документах. Только из военного билета можно было узнать, что у меня высшее образование.
И вот я с путевкой комсомола стою в отделе кадров строительного управления. Мои документы стопкой лежат перед кадровиком. Сверху я пристроил трудовую книжку, надеясь, что он начнет осмотр с нее и придет в восторг от моих специальностей и разрядов. Но кадровик вытянул снизу военный билет, открыл, где значилось, что я женат и имею высшее образование, вернул документы вместе с комсомольской путевкой и указал на дверь. Мне нужна была Москва, но я ей был не нужен.
В ЦК ВЛКСМ пошли мне навстречу — вручили путевку в Сибирь. Москва оставила у себя мою жену, а меня вышвырнула в тайгу на строительство железной дороги Сургут-Уренгой. Я стал монтером пути.
В Сибири в мою жизнь вошел пьяница-поэт Федорович, беззубый и хромой пятидесятилетний старик, бывший москвич, бывший кадровый офицер, трижды отбывавший срок. Второй раз за то, что читал свои стихи у памятника Маяковскому. Федорович почему-то потянулся ко мне, стал приходить чуть ли не каждый вечер и отрывать от стола, вернее от тумбочки. Стола и стульев в нашей комнате не было. Писал я сидя на кровати, зажав между ног тумбочку. От холода спасали ватные брюки и валенки, работать было можно. Парень, живший со мной в комнатушке, все вечера пропадал у друзей. Иногда я сердился на Федоровича, особенно, когда писалось, и он мне мешал. Приходил Федорович всегда с кобелем, которого звали Воруй-нога. Он был тоже хромым, как и его хозяин. Заднюю ногу ему отрубил спьяну один из местных шутников. Войдя в комнату, Воруй-нога ложился у порога, а Федорович радостно сообщал, что написал новое стихотворение, и начинал читать. Читал он странно. Начинал ровно, потом распалялся, распалялся и к концу выкрикивал слова. Воруй-нога лежал у порога, снисходительно и ласково поглядывал на хозяина, смущенно улыбался мне глазами: извини, мол, чудака, не так много радостей у него, пусть тешится! Однажды Федорович выдул у меня питательную жидкость для волос, которой я пытался спасти свою быстро редеющую шевелюру.
Когда мне было грустно, а Федорович не показывался, я шел к нему сам. Жили они с Воруй-ногой в неуютной комнате, в бараке. Мы пили чай с брусничным вареньем, сильно пахнущим клопами, и говорили о Москве. У Федоровича там жила дочь, жила с мужем-полковником, а у меня в Москве осталась жена. Федорович с восхищением рассказывал о дочери. Скоро я уже хорошо представлял себе ее и чуть ли не так же любил, как Федорович. Воруй-нога лежал на полу возле кровати и тревожно прислушивался к нашему разговору. Он, видимо, опасался: вдруг в Москве все-таки разрешат прописаться к дочери инвалиду войны, как же тогда быть ему, Воруй-ноге?
Федорович умер первым из одиннадцати отравившихся метиловым спиртом, который они зачерпнули в цистерне на станции железной дороги. В то время я был на сессии во ВГИКе. Когда пришла телеграмма о смерти Федоровича, я разыскал квартиру его дочери. Я узнал ее сразу. Именно такой, интеллигентной, холеной москвичкой я и представлял себе дочь Федоровича, жену полковника. Узнав о смерти отца, она недоуменно хмыкнула: при чем, мол, здесь она?.. И закрыла предо мной дверь…
И вот я с тобой, Москва! Как ласково говоришь ты иногда со мной, лишь одно участие в речах твоих! Почему же в ушах моих звон и болезненный хруст? Знаю, что я не сын твой, Москва, а пасынок, и не на коне пока, а под конем. А конь твой строптив, без жалости затопчет, если замешкаешься, не будешь ловок и гибок!.. Но, уверен я, ты знаешь — как бы ни был строптив твой конь, быть ему взнузданным!..
Но почему так тревожно становится мне, когда я вспоминаю Аннушку, принцессу из сказки; дочь Федоровича, холеную москвичку; и строгих дядей из газеты, что фотографировались когда-то на фоне кремлевской стены?

1980 г.

Этот рассказ, где переплетается правда с вымыслом (Федорович и Воруй-нога были в реальности. Это не вымысел), я написал после приезда в Москву. Я не предполагал тогда, что будет со мной и кем я буду через 25 лет, но я не только мечтал, но и бился ежедневно, чтоб осуществить то, за чем я явился на этот свет. Точно так, как сейчас я не знаю, что будет со мной в ближайшие 25 лет, осуществлю ли я те множество проектов, за воплощение в жизнь которых я бьюсь сейчас ежедневно, ежеминутно бьюсь, и уверен, что смогу принести ещё много пользы моей Родине. Я никогда не опущу руки, буду действовать, пока не воплощу в жизнь те проекты, которые замыслил. Препятствий очень много, помощи ни от кого нет. Но я бился и буду биться, потому что это важно не только для меня, а для всей страны. Горько, конечно, что я так и не стал сыном Москвы, не поддержала она меня, одни препятствия ставит ежедневно на моем пути. Но у меня сил хватит, вы будете свидетелями, получится у меня или нет.

28.05.2016 22:55