Рубрики

Петр Алешкин. Трясина Ульт-Ягуна

Петр Алешкин. Трясина Ульт-Ягуна

Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.

Екклезиаст. Гл. I, ст. 9

 

Часть первая

 

 

1

 

Медведь сидел в быстрой мелкой реке в двух шагах от берега. Сгорбатился, застыл неподвижно, опустив узкую вытянутую морду с блестящими глаза­ми. Он видел на дне редкие в этом месте шевелящиеся водоросли, песок, камни, ждал, когда появится темная спинка хариуса, подплывет ближе. С передних лап его падали прозрачные капли, тонко звенели, рождали еле приметные в быстрой воде круги. Медведь слы­шал, как журчит, переливаясь через камни, вода, слышал, как бьется рыба на песке позади него, как ветер шелестит осокой на противоположном берегу, слышал, как возник посторонний металлический звук и стал нарастать, приближаться. Медведь под­нял нос вверх, прислушался и с неудовольствием, до­садой попятился назад, вылез из реки, встряхнулся и сел под кустом, поднял морду. Над ним, оглушая тайгу трескотней, пролетела огромная стрекоза. Мед­ведь много раз видел ее. Она не опасна была, но все же он всегда покидал открытое пространство, заслышав железный стрекот. Тень вертолета мелькнула по ку­стам, по медведю, по рыбе, вяло шевелящей хвостом на песке, и помчалась дальше по деревьям, рекам, озерам.

Вертолет летел над осенней тайгой. Изредка он вздрагивал и мелко трясся, словно лошадь, которая подергивает кожей, отгоняя занудливых мух. Андрей Анохин сжимал пальцами край сиденья так, будто опасался, что оно может выскользнуть из-под него. Он прислушивался к неровному гулу мотора и дребез­жанью какой-то железки в углу за наваленными в кучу мешками, рюкзаками, лопатами, топорами и другим инструментом, и ему казалось, что вертолет не выдер­жит тряски и развалится. Резко пахло бензином. Это еще более увеличивало тревогу. Андрей Анохин, чтобы отвлечься, посматривал в иллюминатор на плывущие внизу темно-зеленые верхушки сосен с ярко-желтыми вкраплениями осенних берез. То тут, то там по тайге синели окна озер и большими ржавыми пят­нами тянулись болота. Тень вертолета перепрыгивала через реки, скользила по деревьям и озерам. Где-то там вдали на берегу озера должен вскоре появиться посе­лок, существующий пока только на бумаге. И первыми жителями и строителями поселка будут они, десант­ники!

Андрей Анохин окинул взглядом семерых своих спутни­ков: на противоположном сиденье спокойно игра­ли в дорожные шахматы бригадир Борис Иванович Ломакин и Иван Звягин. Михаил Чиркунов сидел слева от игроков и, как обычно, равнодушно смотрел на шахматные фи­гурки. Справа от него дремал Федор Гончаров, а в уголке возле кабины притихла Анюта, единственная сре­ди десантников девушка. Сашка Ломакин, сын бри­гадира, был рядом с Андреем. Он неотрывно смот­рел в иллюминатор, словно хотел запомнить дорогу назад. Владик Матцев прислонился плечом к стене с закрытыми глазами, вспоминал недавнее прощание с Наташей, видел перед собой нежно-розовую шапоч­ку, неестественно надвинутую на лоб, на заплакан­ные глаза.

Вертолет тряхнуло. Владик Матцев не удержался, качнулся, случайно толкнул локтем Андрея Анохина, открыл глаза и улыбнулся, извиняясь. Владик встретился взглядом с Анютой. Девушка показалась ему удивительно похожей на птицу, нечаянно залете­вшую в форточку, испуганную, не сумевшую найти выход на волю и забившуюся в угол комнаты. «Ишь, синичка!» — подумал он, поднялся и шагнул к Анюте, вспоминая: «На кого она так похожа? Где я мог ее видеть раньше?» Эта мысль приходила ему не раз, когда он видел девушку в поселке.

— Первый раз в вертолете? — спросил Владик Ма­тцев участливо, опускаясь рядом с Анютой на свобод­ное сиденье.

— А разве заметно?

— Глаза выдают! — засмеялся Владик. — Вон, по­смотри на Андрея. Видишь, как к сиденью при­лип?..

— В самолете лучше, — сказала Анюта. — Не так трясет… А тут того и гляди рассыплется на части…

— Это смотря на каком самолете лететь! Ты на «кукурузнике» летала?

— Нет.

Из-за шума мотора приходилось говорить громко, и Владик придвинулся к девушке. Анюта заметила, как Михаил Чиркунов взглянул в их сторону насмешливо, и хотела отодвинуться, но сидела она вплотную к ка­бине.

— Я один раз на «кукурузнике» полчаса летел, потом три дня есть не мог. В рот ничего не лезло! Здесь еще терпимо… В общем-то, кому как… Кореш мой, Венька, ты его, должно, видела в поселке, в сто­ловую к вам вместе бегали… Длинный такой, носа­тый.

— Помню, помню…

— Так вот он совсем вертолеты не выносит… Если тебе плохо, ты делай так: мы вверх, ты вдыхай, вниз — выдыхай. Попробуй, легче станет!

— Сейчас попробую…

Они замолчали.

— Анюта, тебе не кажется… Мы встречались где-то…

— В столовой! Да в общежитии каждый день, когда к Наташке прибегал, — засмеялась девуш­ка.

— Нет, до Сибири…

— В Тамбове в одной очереди за колбасой стояли, вспомни!

— Я серьезно говорю…

Андрей Анохин наблюдал за Владиком и Аню­той и чувствовал некоторое беспокойство. Почему же он не сообразил сесть рядом с Анютой? Ведь заметил же, что и она в первый раз летит в вертолете. Но вспомнил, что в последние дни избегал встреч с девуш­кой, вспомнил, как неделю назад, танцуя с Анютой, предложил проводить ее домой, а она ответила, что рядом с клубом живет, не заблудится. Неприятное воспоминание усилило беспокойство.

Андрей стал думать о Владике. Вспомнил, как пол­часа назад завидовал ему, когда Наташа, не стесня­ясь провожавших, целовала Матцева. Анюта тоже ви­дела. Да и раньше она лучше других знала об отно­шениях Владика и Наташи. Девушки жили в одной комнате.

 

 

2

 

Из десантников Андрей Анохин был дружен только с Владиком. Вернее, об­щался с ним в таежном поселке, куда он приехал месяц назад, больше, чем с другими, хотя Михаила Чиркунова знал всю жизнь. Оба они родом из тамбовской деревни Масловки, но Михаил старше Анохина на семь лет. Андрей приехал сюда, в тайгу, из-за Чиркунова. Он словно надеялся разрешить здесь какие-то смутные, непонятные ему мучительно-тягостные вопросы, томившие его с ранней юности. Он сам не мог понять, объяснить себе, что ему нужно было от Чиркунова, что он хотел узнать, что прояснить, когда летел в Сургут, стремясь увидеть человека, в которого был влюблен в детстве, который, можно сказать, был его идолом. И с этим идолом  было связано сильнейшее потрясение, поразившее Андрея, когда он был подростком, так, что он все лето провел в больнице.

После службы в армии Андрей Анохин удивительно легко поступил в строительный институт в Москве на заочное отделение и хотел отправиться на БАМ, набираться опыта, авторитета, как мечталось ему в армии, но неожиданно узнал, будучи в деревне, что Михаил Чиркунов строит железную дорогу от Сургута к Уренгою, зарабатывает большие деньги, с трудом выяснил у Светланы Николаевны, сестры Михаила, в каком поселке тот работает, точный адрес брата она все-таки почему-то не дала, и взял комсомольскую путевку на строитель­ство железной дороги именно в то место, где жил Чиркунов. Андрей не хотел, чтоб Михаил знал, что одной из причин, почему он появился в поселке, был он.

Подъезжая к станции назначения дождливым и вет­реным августовским днем, он ожидал увидеть раз­вороченные тяжелыми машинами дороги среди болот, временные бараки, но поезд притулился к небольшому и веселому на вид зданию вокзала, вздохнул и выпу­стил Андрея из вагона на мокрый асфальт перрона. В армии Анохин представлял в мечтах, что будет он работать в глухой тайге, жить во временном бараке среди болот, комаров, а зимой среди непролазных сугробов, заснеженной тайги, и морозных вьюг, мечтал о романтической любви с девчонкой, у которой тоже будет адрес не дом и не улица, а просто — Советский Союз. Ветер на перроне брызнул в лицо дождем и рванул кепку с головы. Анохин подхватил ее, потуже натянул на голову и торопливо пошел к дверям вокзала, куда спешили его попутчики. За зданием вокзала виднелись жилые четырехэтажные дома. Между ними блестел мокрый асфальт. Была заасфальтиро­вана и площадь перед вокзалом. На ней притихли, прижались друг к другу от непогоды три грузовика, возле которых ярко зеленел вымытый дождем но­венький «жигуленок». На вокзале, прежде чем выйти на площадь, Андрей спросил у высокого парня в штор­мовке, как пройти к конторе строительно-монтажного поезда.

— Работать? — приветливо взглянул парень на Андрея, на его рюкзак. — По путевке?.. Ну и правиль­но! — добавил он несколько покровительственно, слов­но Андрей принял решение ехать по путевке по его совету. — А родом ты откуда? — спросил он, пропуская впереди себя в двери Андрея.

— Из Тамбова.

— Врешь! — воскликнул парень.

— Зачем же мне врать? — удивился Анохин.

— Так и я тамбовский.

Теперь Андрей чуть тоже не воскликнул: «Врешь». Засме­ялся:

— Ну и хорошо!

И сразу исчезли беспокойство и напряжение, с кото­рыми он выходил из вагона три минуты назад, думая, как его встретят здесь, приживется ли он.

— Из какого района? — улыбаясь, спросил парень, тотчас же определив, что Андрей из деревни, хотя держался Анохин не робко, уверенно и были на нем джин­сы, кроссовки, японская куртка и кожаная кепка. И все-таки есть в лицах обычно неизбалованных, неискушенных деревенских парней какое-то неуло­вимое выражение, отличающее их от городских сверст­ников.

— Уваровский я, а ты? — ответил и спросил Ан­дрей.

— Из Тамбова. Улица Сакко и Ванцетти… Не слышал?

— Знакома… Девятый класс я в Тамбове закончил.

— А по специальности ты кто?

— Никто… Я из армии…

Ответил Андрей несколько смущенно и виновато, как бы оправдываясь, словно ждали здесь специалиста, а приехал он, неопытный юнец.

— Ну! — снова воскликнул радостно парень. — Тог­да ты наш! Тогда у тебя путь один. К Ломакину! Все тамбовские у него работают!

— Почему?

— Тоже земляк! Только он еще до войны мальчиш­кой в Сибирь мотнулся. Но все равно земляков любит. Земляки, говорит, не подведут!.. Идем, я тебя в кон­тору провожу. Она во-он за тем общежитием! — указал парень на зеленый барак с крылечком. Шли они мимо четырехэтажных кирпичных домов.

Андрей чуть не спросил, не знает ли парень еще одного тамбовского волка Михаила Чиркунова, но сдержался. Встретиться с ним нужно было Анохину как бы случайно.

Так Андрей познакомился с Владиком Матцевым. И жить они стали в одной комнате, сдружились быстро. Матцев был общительным чело­веком, в любой компании свой, и Андрею хотелось быть таким, поэтому он приглядывался к Владику, прислушивался к его шуткам.

На другой день Ломакин привел Андрея в вагончик, где хмельные после обеда плотники шумно резались в карты.  Бригадир представил Анохина шутливо:

— Знакомьтесь, еще один тамбовский волк. Андрей.

— Разве это волк, — отозвался быстро и добродушно один из картежников. Был он лобаст, круглолиц, скуласт, чисто выбрит. — Волчонок пока.

Сидел он на скамейке ближе всех к двери и первым протянул руку Андрею, назвал себя:

— Звягин. Иван.

Плотники по очереди жали руку Анохину, знакомились. Андрей входил в вагончик с трепетом в душе, ожидал увидеть Михаила Чиркунова. В двери быстро и нервно окинул взглядом плотников и не увидел среди них знакомого лица, решил, что его нет в бригаде. Разве можно было узнать Михаила Чиркунова в худом бородатом мужике, который, ссутулившись, опершись обоими локтями на свои колени, равнодушно дремал на скамейке в углу вагончика, возле ведра с водой? Этот мужик даже голову не повернул к двери, когда Ломакин представил Андрея. Только тогда поднял равнодушные глаза, взглянул тускло на новичка, когда Анохин протянул ему руку, и, пожимая ее, буркнул в ответ вяло, хрипло:

— Михаил.

Анохин оцепенел, узнавая в этом сером угрюмом мужике, которому на вид можно было дать не менее сорока лет, черты своего кумира. Андрей содрогнулся, ужаснулся. Неужели это тот самый человек, который всего пять лет назад был строен, гибок, высок, необыкновенно обаятелен, остроумен, подвижен, с постоянным блеском в глазах, всегда готовый откликнуться на шутку, посмеяться, поддержать ироничный разговор? И все-таки это был он!

— Чиркунов? — прошептал ошеломленный Андрей.

Михаил вскинул голову. Глаза его оживились. Прежний узнаваемый блеск мелькнул в них, но быстро угас, растворился в зрачках, почему-то появилась тревога.

— Андрюшка Анохин, — бормотнул он. — Вырос, значит.

— Мы с ним из одной деревни, — пояснил Андрей плотникам, которые замерли за столом, глядя на них недоуменно, с интересом.

— Как там дед с бабкой? — тихо буркнул Чиркунов, снова опуская голову.

— Живы.

— И слава Богу, — прикрыл Чиркунов глаза.

— Они письма от тебя ждут — не дождутся.

— Что писать… — по-прежнему вяло повел плечом Михаил и умолк.

Плотники снова зашлепали картами по столу.

Не такой представлял Андрей встречу со своим знаменитым земляком. Каким только не рисовал в воображении Анохин Чиркунова, но только не таким, не таким. Весь день Андрею было не по себе, тягостно, было такое ощущение, словно узнал он о близком человеке нечто ужасное. И казалось, что он потерял что-то чрезвычайно дорогое для себя, потерял навсегда. Разве спросишь у такого о Лизе?

Работать им приходилось в разных местах, видели друг друга мельком, только в обеденный перерыв сидели в одной бытовке, но не разговаривали. Чиркунов всегда был под мухой, мрачен, не разговорчив, равнодушен к происходящему вокруг него. Звягин, посмеиваясь над ним, говорил, что он ушел в себя и не вернулся. Анохин быстро освоился среди плотников, старался не сидеть без дела даже тогда, когда вся бригада собиралась в вагончике. Он то ладил себе ящик для инструмента, то менял топорище, вытесывая позаковыристей, как у Звягина, напарником к которому поставил его Ломакин.

Но однажды они оказались вдвоем в комнате на третьем этаже строящегося дома. Принимали в открытое окно половые доски, которые подавали им снизу Матцев со Звягиным, и складывали их в стопку у стены. Работали молча. Андрей чувствовал себя неловко, неуютно рядом с Чиркуновым. Когда все доски были аккуратно сложены в ровную стопку, Михаил устало брякнулся на них, а Анохин повернулся к двери, намереваясь выйти из комнаты, но Чиркунов неожиданно остановил его.

— Погоди, — кинул он быстро, хрипло, а когда Андрей обернулся к нему, спросил: — Ты мой адрес у сестры взял?

— Я приехал сюда по комсомольской путевке, — буркнул Анохин и сам почувствовал, что ответ его прозвучал так, словно он оправдывался.

— Это я знаю. Как она живет?

— Как все… Потихоньку. Снова вроде беременна.

— Значит, четвертым племянником наградить хочет, — усмехнулся Чиркунов, и мягкая улыбка чуть заметно промелькнула в уголках его губ. — А дед все грехи свои замаливает? Не болеет? — начал расспрашивать он о  своих родственниках. Вырастили его и сестру дед с бабкой. Мать и отец были геологами, погибли вместе в горах где-то под Красноярском.

— Держится. Все популярнее становится. Со всей округи к нему тянуться: кто за целебной травкой, кто за целебным словом…

— Славу мы любим, — буркнул, усмехнулся Чиркунов. — А бабушка?

— Бабу Настю видел перед самым отъездом сюда, крепкая, бегает.

— Ничего мне не передавала? — остро взглянул Михаил на Андрея.

— Они не знали, что я тебя встречу…

— Это хорошо. Пусть не знают. Никому не пиши в Масловку, что меня встретил. Никто из прежних знакомых не должен знать меня… таким… — запнулся Михаил и быстро добавил: — Особенно в Масловке. Худые вести не лежат на месте.

Анохин почувствовал жесткость, некую угрозу в его последних словах.

— Почему же ты стал… таким? Я… мы знали тебя сильным…

— Подрастешь, поймешь… Ладно, ступай, — закончил разговор, приказал Чиркунов, кивая на дверь. 

Больше они до самого отлета в тайгу не разговаривали. И Андрей не написал никому, что работает в одной бригаде с Чиркуновым, даже своему брату Дмитрию, который непременно позавидовал бы ему. Знал бы он, каким стал Михаил Чиркунов! Напиши, не поверит. Не удивился бы только дед Егор: почему-то не любил он Чиркуновых, сильно не любил.

Бригадир Ломакин, приглядев­шись к новичку, решил включить его в число десантников. Узнав, что Андрей ни разу не держал в руках бензопилу, пригласил его в воскресенье за день до отлета в тайгу к себе домой пилить дрова.

 

 

3

 

Пообедав в столовой, Анохин забежал на почту узнать, нет ли ему письма, письма не было, и напра­вился к Ломакину, который жил на краю временного поселка на берегу небольшой речушки.

Последние две недели стояла сухая погода, необыч­но теплая для этих мест. Машины растолкли песок на улицах в пыль. Дороги были покрыты асфальтом только в постоянном поселке железнодорожников. Сильный ветер раздраженно срывал с деревьев ослабе­вшие листья и с сердитым шуршанием волочил их по дороге навстречу Анохину, бодро шагавшему в куртке нараспашку.

Вагончиков в этой части временного поселка не было. Все дома были рублеными. Они непривычно для Андрея желтели голыми бревнами. В деревне, где он вырос, стены изб обмазывали глиной, штукатурили песком, перемешанным с коровьим пометом, и белили мелом. Глина держалась недолго. Дожди и морозы делали свое дело, и глина начинала отставать от бре­вен, отваливаться кусками. Почти каждый год прихо­дилось мазать стены заново. В последние годы избы стали шелевать — обивать деревянными планками или полосами жести.

Деревянные дома на этой улице были похожи друг на друга, видимо, строились они потоком, по одному проекту. Но вдруг впереди выступил дом с необычной островерхой крышей, с мезонином, небольшой особ­нячок. Окна с резными наличниками с удивленной радостью смотрели через невысокий штакетник. У до­ма приветливо махала ветвями высокая сосна, а две ее подруги, стройные и высокие, отбежали к калитке и за­держались возле забора. Дальше шли такие же веселые дома, но внешне не похожие друг на друга. У каждого была своя лукавинка, живинка. Идти по такой улице стало радостней. Андрей представлял, как хорошо ша­гать по ней после работы, возвращаясь домой уста­лым. Каким бы озабоченным и хмурым ни был, нево­льно повеселеешь и подобреешь! А как приятно погу­лять здесь вечером! Любуясь домами, Андрей пере­стал обращать внимание на их номера, а когда вспомнил, увидел, что прошел дом Ломакина. Он вер­нулся и обнаружил на особнячке с островерхой кры­шей нужный ему номер.

В небольших сенях Андрей замешкался у двери, не зная, стучать или открывать дверь без стука. В их деревне стучать было не принято, но он постучал и, услышав бас Бориса Ивановича: «Входи! Входи!» — открыл дверь.

— Я смотрю в окно, помчался Андрей мимо, — говорил Ломакин, пожимая руку Анохину. — Са­дись! — указал он на стул возле окна. — Я стучу ему по стеклу, а он смотрит и не видит…

— Дома меня здесь поразили, — ответил Андрей, растерянно посмотрев на молодую женщину, гладив­шую белье на столе.

Когда Анохин вошел, она взглянула на него, отвечая на приветствие. Из другой комнаты, прошуршав занавеской из бамбуковых пало­чек, висевшей в проеме двери, выехал на трехколесном велосипеде мальчик лет трех. Он остановился и с любопытством уставился на Андрея. Сашки не было видно.

— Ирина — дочь моя… А это внучек! — сказал Ло­макин. — Ты садись, садись. Я сейчас соберусь…

Ирина кивнула Анохину и улыбнулась.

Андрей еще больше смутился, подумав, что ему нечем угостить мальчика: надо было узнать у Матцева о семье Ломакина, и назвал себя Ирине:

— Андрей!

— Это я Андрей! — громко крикнул вдруг мальчик.

— Нет — я, — возразил Анохин серьезным то­ном.

— Мама, скажи! — удивленно, что не верят очевид­ной истине, повернулся мальчик к Ирине.

Андрей сел на стул.

— И ты — Андрей, и он — Андрей, — пояснила мальчику мать.

— Два Андрея, — недоуменно и тихо произнес мальчик, глядя на Анохина.

— Понравились, говоришь, дома, — заговорил Ло­макин, и Анохин повернулся к нему, кивнул утвер­дительно:— Хорошие дома! — продолжал Борис Ива­нович. — Наша бригада строила… Всю улицу! Только те, — указал он в сторону однотипных домов, — до Звя­гина, а эти — после его прихода в бригаду. Его проек­ты! Смекалистый мужик!.. А так вот, не зная, послу­шаешь его, подумаешь — пустозвон… Хороший плотник! Мастер! — говоря это, Ломакин неторопливо обувался. Потом выпрямился, снял ватник с гвоздя у двери и протянул Андрею: — На-ка телогрейку… Ку­рточку испачкаешь… Бери, бери!

Андрей неуверенно сбросил куртку, косясь в сторо­ну Ирины. Она стояла боком и гладила мужскую сорочку, расправляя складки, а мальчик по-прежнему следил за ним.

Борис Иванович вынес из сарая бензопилу и напра­вился с ней к суковатым еловым и сосновым бревнам, сложенным в кучу за домом возле стены.

— Давай-ка откатим, — Ломакин поставил бензо­пилу на землю и ухватился за торчащий вверх толс­тый, коротко обрубленный сук елового бревна.

Андрей забежал с другого конца и помог оттащить бревно в сторону. Борис Иванович завел бензопилу, которая сыто и бодро зафыркала.

— Включается вот так! — указал Ломакин. — Те­перь смотри сюда внимательно.

Он опустил на бревно вращающуюся цепь. Она быстро сорвала кору и, выбрасывая опилки желтова­той пахучей струей, стала легко погружаться в дерево. Мотор сразу же запел тоньше. Когда чурбачок от­валился, Ломакин уступил Андрею ручки.

— Давай-ка ты теперь!

Анохин прицелился, стараясь отделить чурбак такой же длины, что и у Ломакина.

— Не бойся, не бойся! Давай!..

Цепь неуверенно царапнула дерево, вгрызлась в ствол, и пила вдруг попятилась на Андрея, словно ей стало жалко бревна. Анохин надавил вперед. Мотор недовольно и натужно закашлял синим ды­мом.

— Не дави, не дави! Свободней держи, — подсказал Ломакин.

Он стоял рядом и следил за каждым движе­нием пилы в руках Андрея, следил и подсказывал, изредка помогая рукой.

 

 

4

 

Пилили они долго. Гору чурбаков набросали возле сарая. За домом ветру развернуться было негде, и Ан­дрей вскоре скинул телогрейку. Жарко! Пила рычала все уверенней, но руки с непривычки устали быстро. Почувствовав это, Борис Иванович выключил мотор и сказал:

— Шабаш! Представление имеешь, а тонкостям на месте научишься!

Он сел на бревно и, заметив, что Андрей намерева­ется сесть рядом раздетый, произнес:

— Телогрейку накинь! Вспотел, простудишься…

Андрей послушно надел телогрейку, устроился на бревне и привалился спиной к стене, разглядывая рез­ные наличники на соседнем доме. Узор их был проще, грубее, чем на окнах Ломакина. «Разные люди дела­ли! — подумал он. — Долго возиться надо!»

— И наличники тоже в бригаде делали? — спросил Анохин.

— Нет… Домов много нужно было строить. Не до жиру… Каждый сам себе вырезал. Кто как мог!.. У нас в деревне большие мастера по этому делу были. Узоры на каждой избе — загляденье!

— А у нас наличники почти не делали. Так, кое у кого, — с сожалением сказал Андрей, вспоминая дере­венские избы. — Вообще у нас деревня бедновата. Кол­хоз — миллионер наизнанку, по убыткам…

— Пьют, наверное, мужики больше, чем работают.

— Пьют, сильно пьют! — подтвердил Анохин. — Но пьют-то, думаю, из-за неуверенности, неустойчиво­сти жизни. Тот не запьет, у кого и сейчас хорошо и на горизонте туч не видать…

— Это верно… Верно, сказано! Далеко ходить не надо, хотя бы наших взять: вот земляк твой Чиркунов, алкаш непробудный! А ведь человек-то какой был! Поэт! На весь Тамбов гремел. Стихи его по радио артисты читали, в книжках и газетах печатали. Люди целые залы в клубах, Дворцах культуры забивали, чтоб стихи его послушать. Это все Звягин рассказывал. Они раньше вместе работали и сюда вместе приехали… Сам-то Чиркунов не особен­но любит распространяться о себе…

— Я знаю… — почему-то смутился Андрей. — Он моему брату книжку подписывал. Я читал… В деревне его уважали сильно. Брат мой Митя чуть ли не богом его почитал, подражать ему стал, стишки пописывать… Скажи теперь кому из наших, никто не поверит, что он таким стал… А почему он сюда приехал? Почему запил? Почему так опустился?

— Кто его знает! Я говорю, он не любит рассказы­вать… С женами что ли, запутался, от алиментов сбежал!.. Не пил, не пил, и вдруг понесло. Сразу себя потерял… Или Гончаров! Такой же пьяница, а тракторист золотой! Трелевщик у него всегда, как игрушка! Безотказный малый. Он и в колхозе такой же, думаю, был… Говорит, раньше тоже не пил. Жена у него будто загуляла, люди под­смеиваться стали, а он мужик тихий, постоять за себя не мог, затосковал — и пошло! Из-за жен сейчас боль­ше всего и запивают… Я не говорю, что женщины по природе своей плохие. Они, может, лучше нас, но вот внушили им, что они такие же, как и мужики. Все им так же доступно, все, что и мужики, могут. Они и стали по мужичьему жить: курить, пить, командо­вать, когда ни к чему этому они не предрасположены, омужичились, охамели, и пошла жизнь наперекосяк! И бабы несчастны, и мужики! А валят друг на дру­га… — Ломакин замолчал, поплевал на ладонь с пят­ном смолы от сосны и начал счищать его ногтем. Потом спросил, взглянув на Андрея: — А у тебя отец как? Не пьет?

— У нас семья хорошая. Мать командовать не лезет!

— Братья-сестры есть?

— Два брата и сестра. Я младший в семье. Самые старшие брат с сестрой в деревне, а Митя в институте.

— А ты мир поглядеть решил, пока молодой?

— Ну-у, не совсем так… Я ведь в строительном учусь. Стройку сам выбрал…

— Понятно… У тебя запивать причин нет, — засме­ялся Ломакин.

— И в настоящем светло, и будущее ясно, — ото­звался Андрей, потом спросил серьезным тоном: — Борис Иванович, а почему вы всех тамбовских к себе собираете?

— Почему?.. У нас, у рабочих строительно-мон­тажного поезда, нет постоянного дома. Сегодня мы здесь строим станцию, завтра там. И так всю жизнь! Сколько я за свою жизнь мест переменил! И теперь в этом чудесном доме последние дни до­живаю. Хороший дом, а вот грусти в сердце нет. Привык покидать! Понимаю, неизбежность… А чело­веку без корней нельзя. Никак нельзя! У всего живу­щего корни должны быть. Когда корни погибают, дупло в душе образуется, душа сохнет, пустеет. Чело­век тогда, как трухлявое дерево, оболочка одна. Ду­нет ветерок посильней, и пропал человек… Когда вок­руг тебя земляки, помнишь о корнях, помнишь, что ты не одиночка, что ты часть целого, что без тебя это целое уже не целое! Ценность свою лучше понима­ешь, вера в себя приходит. Это для меня важно, для Чиркунова, для тебя, для всех… А корни наши в тамбовской земле! А русский человек без родной земли не может!

 

 

5

 

И поваром в тайгу Ломакин взял землячку — Анюту. С ней, как и с Матцевым, Андрей позна­комился в первый же день своего пребывания в по­селке. Когда Андрей с Владиком пришли в столовую, Анюта разливала по тарелкам первое. Рабочих не хватало, поэтому повара, приготовив блюдо, сами же вставали на раздачу. У Анюты на голове был до голубизны белый колпак, из-под которого выгля­дывал краешек пряди русых волос. Халат на девушке был такой же чистый, не застиранный, видимо, она впервые надела его.

Владик стоял в очереди впереди Андрея. Анохин чувствовал себя неуверенно среди незнакомых людей, настороженно, понимал, что в поселке все знают друг друга и к новеньким приглядываются внимательно, стараясь понять, что за человек появился среди них.

— Анюточка, мне со дна пожиже! — подмигнул Владик девушке.

Она улыбнулась и зачерпнула половник супа со дна, потом взглянула на Андрея, и Анохин онемел на мгновенье: так она была похожа на Лизу, его первую страстную любовь. Вероятно, Лиза такой же бы стала, если дожила бы до ее лет.

— А вам что? — не дождалась от него заказа, спросила Анюта.

— Мне тоже, — быстро буркнул он, сильно смущаясь.

— Со дна пожиже? — усмехнулась Анюта, произ­нося слова неожиданно медлительно.

— Можно и сверху…

Анюта налила тарелку до краев.

— Ишь, как молодому наливает! — пошутил Матцев. — С верхом!

Андрей осторожно взял из рук девушки полную тарелку, но, опуская на поднос, невольно наклонил на одну сторону, обжег пальцы и быстро поставил, рас­плескав суп. Анохин всегда, когда был озабочен тем, какое впечатление он производит на окружающих, терялся, становился неуклюжим.

— Осторожней, суп горячий! — посочувствовала Анюта.

— Ты уж прости его, — сказал Матцев. — Заглядел­ся на тебя! Помнишь, как я тарелку на пол уронил, когда тебя в первый раз увидел?

— Трепло! — засмеялась Анюта. — Проходите, не задерживайте других, болтуны!

Девушка почему-то и смущенно молчавшего Анд­рея записала в болтуны.

Вечером Матцев потащил Андрея в клуб, в кино, а после сеанса Наташа, девчонка Владика, пригласила обоих к себе.

В мужском общежитии вахтера не было, а в жен­ском в каморке у входа дремала седая старушка с пу­ховым платком на плечах.

— Привет, бабуля! — сказал ей Владик весело. — Пропуск показать?

— Иди, иди! — нарочито сердито ответила ста­рушка.

Андрей понял, что Матцев здесь частый гость.

В комнате, куда без стука они вошли, на кровати лежала девушка с книгой. Едва дверь открылась, она поднялась, поправляя цветастый халат. Взглянув на нее, Андрей растерялся, почувствовал себя неловко, вспомнив расплесканную тарелку с супом. Это была Анюта. В длинном халате она показалась Анохину еще милей, чем в столовой.

— Анюта, ты будешь извиняться перед человеком? Иль нет? — сразу же заговорил Владик своим ироничным тоном.

— Перед кем это? — снова как-то медлительно, растягивая слова, спросила девушка.

— Как перед кем? Из-за нее человек обварил паль­цы, а она и в ус не дует! Может, теперь ему ложку держать нечем!

— Хорошо! — засмеялась Анюта, взглянув на Анд­рея. — Завтра я его сама с ложечки кормить буду!

— Везет же людям! — вздохнул Матцев.

Ночью Анохин долго не засыпал на новом месте, думал о Владике, об Анюте, поражался тому, как она похожа на Лизу, вспоминал весенние вечера в лесу на берегу Цны, на поляне, где часто играли в «горелки». Лиза была всегда подвижна, весела, озорна. Тонкий голос ее, радостный смех, счастливый оглушительный визг стояли в ушах Андрея. Вспоминал ночной костер на той же поляне, песни под гитару Чиркунова, снова с мучительной тоской пытался понять, какую роль сыграл Михаил в смерти Лизы. Не он ли погубил ее?

С этих пор, встречая на улице или в столовой Анюту, Андрей всегда здоровался с ней, и всегда поче­му-то смущался. Приходя в клуб, он невольно искал ее глазами и, если не находил, пытался представить, где она может быть. Впрочем, Анюта не часто появлялась в клубе. Андрей заметил, что, несмотря на внешнее дружелюбие ко всем, Анюта не так общительна, как кажется на первый взгляд, что она не так проста, как хочет казаться.

После того грустного для Андрея вечера, когда он решился предложить Анюте проводить ее домой, Анохин невольно наблюдал со стороны, как она ведет себя с другими. В компании Анюта была дружелюбна, охотно откликалась на шутки, но как только остава­лась наедине с кем-нибудь из парней, так сразу словно отгораживалась ширмой.

Но сейчас, в вертолете, между ней и Владиком Матцевым ширмы не было. Это Андрей сразу почув­ствовал.

 

 

6

 

— Матцев к Анюте присоседился! — услышал Анохин насмешливые слова Михаила Чиркунова. Говорил он, обращаясь к шахматистам. — И ее охмурять на­чал… Гад буду, уломает!

Бригадир Ломакин посмотрел в сторону Владика и Анюты и ответил негромко и вяло:

— Она вроде строгая…

Звягин не пожелал отвлекаться от игры, вытянул одну фигурку из гнезда, подержал над доской и вотк­нул в другую клеточку. Маленькая доска дорожных шахмат свободно умещалась на широкой ладони бри­гадира.

Борис Иванович Ломакин был ростом невысок, но широкоплеч, крепок, длиннорук. Прозвище у него бы­ло Медведь. А сына его, Сашку, такого же крепыша, похожего на молодого бычка, Звягин в шутку называл Маленький Медведь или Большая Ондатра. Сашка по-прежнему сидел спиной к Андрею и смотрел в иллюминатор.

Слова Чиркунова о Владике и Анюте неприя­тно кольнули Андрея, но он снова подумал о Наташе, усмехнулся над своей тревогой и стал исподтишка наблюдать за Михаилом. Обычно вялый, замкнутый и пе­чальный, Чиркунов сегодня еще до отлета был возбуж­ден, диковинно говорлив, даже попытался засмеяться однажды. Анохин впервые здесь увидел, как Михаил смеется, и поразился, услышав странно хриплые, рыдающие звуки. Раньше, в деревне, он смеялся по-иному, задорно, добродушно, заразительно. Правду, говорят, если хочешь узнать человека, посмотри, как он смеется. Раньше Михаил смеялся хорошо, всем хотелось поддержать его смех. А теперь, вероятно, Чиркунов сам почувствовал необыч­ность своего смеха, резко умолк и сконфузился. Анд­рей по-прежнему чувствовал себя рядом с молчаливым и угрюмым Михаилом неловко, неспокойно, виновато, как с инвалидом, и всегда искал предлог отойти от него. Слишком Чиркунов был теперь загадочен и непонятен в своем всегдашнем одиночестве.

Михаил Чиркунов, худой, костлявый, сутулый и длин­нолицый, теперь иногда напоминал Анохину старую, с вва­лившимися боками лошадь. Была такая в деревне. Ее уже не брали на работу. Она часами стояла одиноко на лугу, понуро упустив голову, задумчиво высматривала что-то в траве, не слыша, как мальчишки подкрадыва­ются к ней сзади, чтобы выдернуть из хвоста волос для кнута. Кнут со свистом рассекал воздух и резко хло­пал, если за конец ремня была привязана сплетенная туго и тонко волосянка. Лошадь вздрагивала, когда ее дергали за хвост, и оглядывалась, вздыхая. «Ну-ка, Чувырла, улыбнись!» — кричал, шепелявя, Васька, суе­тливый и озорной мальчишка. Лошадь смотрела на него добрыми глазами, потом показывала зубы, опус­кая мягкую нижнюю губу, улыбаясь и усмехаясь, слов­но говоря: «Тешься, дурачок, тешься! Не догадываешь­ся ты пока, что и тебе не миновать старости!» Однаж­ды Андрей заинтересовался, что так пристально выс­матривает лошадь в траве, но, как ни вглядывался, ничего не смог разглядеть.

Чиркунов, когда на работе не было материалов, и плотники играли в карты, тоже мог часами сидеть в вагончике, облокотившись на колени, согнувшись и морща лоб, не обращать внима­ния на стук и выкрики приятелей. Иногда губы его шевелились, словно он беззвучно разговаривал с кем-то. Владик Матцев тихонько толкал Анохина и, усмехаясь, молча указывал на Михаила. Владик однажды сказал Андрею, что Чиркунов, вероятно, скоро умрет: его то ли рак ест, то ли начинается белая горячка. Изредка Михаил оживлялся, шутил, но даже тогда не улыбался. Светлело немного лицо, серые складки на лбу разглаживались, и все! Чиркунов с Иваном Звягиным одногодки, но усатый плотненький и благополучный гриб-боровичок Звягин выглядел рядом с ним совсем молодым человеком. Анохин сразу же заметил, что над Иваном плотники подтрунивают довольно ча­сто, а Чиркунова не трогают, относятся к нему как-то снис­ходительно. Пусть, мол, сидит тихонько, никому не мешает.

Если обращались к нему шутливо, то совсем безобидно. Андрей слышал однажды, как Звягин спросил у Михаила:

— Ты чего сидишь как в водку опущенный?

— Я из нее не вылезал, — вяло отмахнулся Чиркунов.

Разве можно поверить, что этот человек был любимцем деревни, да что там деревни, если верить Звягину, весь Тамбов ему поклонялся, земляки убеждены были, что он прославит их город на весь Советский Союз, что когда-нибудь, как Есенину в Рязани, поставят ему памятник посреди Тамбова в Центральном парке. Помнится, когда он появлялся в Масловке, высокий, ловкий, в ослепительно белой сорочке, в расклешенных брюках, все масловские ребятишки бросали свои игры и следовали за ним, куда бы он ни направлялся. И первыми среди них были Андрей со своим братом Митей. Сердце замирало томительно, когда Чиркунов под гитару пел свои песни. Пел он обычно на своем крыльце, где собирались его деревенские друзья, а ребятишки сидели на траве в саду, в отдалении. Взрослые ребята их не трогали, не прогоняли, если они не шумели, не баловались.

Михаил был совсем не похож на деревенских парней. Не верилось, что он учился с ними в одной школе, в одном классе, играл с ними в одни игры. Он был, как молодой бог, изредка спускающийся на землю. Когда мать Андрея поминала Христа, мальчик представлял его в образе Михаила Чиркунова. И пожилые односельчане рядом с Чиркуновым становились спокойными, вежливыми, какими-то осанистыми, называли его Михаилом Николаевичем, хотя ему было чуть больше двадцати лет. А он был со всеми открыт, добродушен, улыбчив. Кажется, улыбка никогда не сходила с его губ, с кем бы он ни разговаривал. Андрей не видел его ни разу сердитым или грустным. Казалось, что он любит всех без исключения, и все односельчане отвечали ему такой же любовью.

Помнится, один раз кто-то из мужиков спросил у Михаила, кем он работает. «Плотником», — спокойно, как всегда с улыбкой, добродушно ответил он. «Ну да, рассказывай… — не поверил мужик, а потом, когда Чиркунов отошел от него, сказал другому мужику. — Скромничает». «А чего перед нами заноситься, мы и так видим, кто он!» — с похвалой в голосе ответил тот.

Только дед Андрея, Егор Игнатьевич, почему-то неодобрительно относился к Михаилу Чиркунову, хотя разговаривал дед с ним всегда уважительно, сдержанно, а после разговора, оставшись один, хмурился тревожно, а однажды Андрей услышал, как он пробормотал как-то горестно, скорбно: «Чую, начудит еще Мишка, немало начудит. От крови далеко не прыгнешь, не спрячешься. В деда характером. На виду всегда охота быть! А коли не получится, чудить зачнет!» Андрей тогда не понял деда, но тревожные слова его запали в душу, ведь о божестве его говорилось.

Брат Митя признался однажды Андрею, что когда он вырастет, он тоже станет таким же, как Чиркунов, тоже будет ходить в белой сорочке, расклешенных штанах, писать стихи и играть на гитаре. Дед Егор, несмотря на то, что не любил Михаила, мечту Мити одобрил, потрепал, погладил его по голове, сказал: «Молодец, ты непременно переплюнешь его. Мы, Анохины, упрямые, упремся в землю, но своего добьемся». И купил гитару Мите. Андрей тоже пытался тренькать на ней, но у него не получалось так ладно, как у старшего брата. Гармошка в его руках чувствовала себя уверенней.

Разве мог тогда представить себе Андрюшка, что этот его кумир, его бог сыграет в судьбе его первой любви такую роковую роль? Разве мог предположить, что через несколько лет он встретит Михаила Чиркунова в таком состоянии? И все же, несмотря на то, что с виду Михаил казался здесь опустившимся человеком, бичем, его почему-то уважали. В прошлое воскресенье вечером в коридоре обще­жития подрались ребята. Анохин выскочил на шум из своей комнаты и замер возле двери, растерявшись. В конце коридора, возле окна, возились, цеплялись друг за друга, махали кулаками несколько человек. В шумном клубке тел, то распадающемся, то вновь сжима­ющемся, выделялся местный драчун Мишка Калган. Гибкий, злой, он бил приятелей особенно расчетливо, ловко уворачивался от ответных ударов. Ребята, наверное, не помнили уже, кто с кем дерется, и кто кого защищает: кто ближе оказывался, тот и получал. Вдруг хлопнула входная дверь барака, и в коридор влетел Чиркунов. Он ринулся к дерущимся и легко выкинул из свалки одного парня, потом другого, третьего. Делал он это молча, быстро и как-то легко и беззлобно, словно выбрасывал из кузова машины мешки с мякиной. В одно мгновение он расшвырял ребят. И они, странное дело, не сопротивлялись, не кидались обратно, будто и ожидали такого заверше­ния, молча приводили себя в порядок, застегивали пуговицы сорочек, отряхивали пыль с брюк. Потом все вместе направились к выходу, а Чиркунов, не глядя на них, ушел в свою комнату.

Закрывая за собой дверь, Андрей услышал, как один из парней упрекнул другого:

— А мне ты за что скулу свернул?

— Я нечаянно… Ты как-то под руку подвернулся!

Андрей тогда был взволнован, оглушен дракой.

Особенно тягостно было думать о своей растерянно­сти. Это он должен был кинуться к дерущимся! Он! Струсил! Потом пришло в голову: так ли бы повели себя ребята, если бы бросился их разнимать не Чиркунов, а он? Вряд ли бы они утихомирились! Влетело бы и ему под горячую руку. Почему же парни даже попытки не сделали воспротивиться Михаилу? Почему?

Сейчас Чиркунов безучастно смотрел на шахматную доску. Анохин искоса наблюдал за ним и одновре­менно старался понять, о чем разговаривают Матцев и Анюта. «Самолет… рассыплется… кореш… вме­сте…» — долетали до него слова. Потом Владик при­двинулся ближе к девушке и стал говорить ей почти на ухо. «Болтают просто так. Лишь бы время шло!» — решил Анохин.

 

 

7

 

Андрей смотрел вниз. Прямо по курсу вертолета тайгу прорезала желтая лента железнодорожного по­лотна с тонкими, как паутина, рельсами. Проплыл строящийся поселок. Хорошо видны двухэтажные блочные дома. Три из них уже построены, а два, рядом, монтировались. Здание вокзала клали из красного кир­пича. Возле вокзала сплелась густая паутина рельсов с коробками игрушечных вагонов, выстроившихся друг за другом в несколько рядов. За поселком рельсы вновь вытянулись в две нити, которые упирались вда­ли во что-то громоздкое и темное. «Кран-путеуклад­чик!»— догадался Андрей, хотя еще ни разу не видел его. Вертолет подлетел ближе, и Анохин разглядел приткнувшийся к крану сцеп со звеньями рельсов. Да­льше желтая насыпь пошла без нитей. Потом остался позади карьер с экскаваторами и жуками-самосвала­ми, ползущими с песком туда, где кончалась насыпь. Отсыпка полотна шла полным ходом! По тайге потя­нулась просека. Вскоре показались лесорубы. Видно было, как одно из деревьев отделилось от стены леса и медленно свалилось на землю. Впереди поплыла тайга, тайга без конца и без края.

Вертолет то неожиданно падал, то резко взмывал вверх. С напряжением ожидая следующего падения, Андрей вспомнил летний вечер из детства. Он живо увидел остывающее солнце над полем за деревьями, отца в клетчатой рубахе с закатанными по локоть рукавами, шагающего по пыльной улице деревни с вожжами в руке рядом с телегой, на которой установ­лена железная бочка с водой. На ухабах телега резко кренилась набок, вода, щелкнув, фонтаном вылетала из дыры, прорубленной сверху в железном боку, и рас­сыпалась в воздухе на мутные шевелящиеся шарики, которые шлепались на дорогу, зарывались в пыль. Лошадь останавливалась возле куста сирени, разрос­шегося так, что забор скрылся среди веток с большими мясистыми листьями. Из калитки, позвякивая пусты­ми ведрами, выходили мать и старшая сестра. Отец опускал в бочку ведро, черпал и подавал матери, рас­плескивая воду. Скоро теплая пыль под колесами пре­вращалась в прохладную жижицу. В нее приятно было ступать босыми ногами. Жидкая грязь щекотала паль­цы, проскальзывая вверх между ними, и холодила ступни. У Андрея было свое ведерко, поменьше. Отец зачерпывал и ему. Андрей, наклонившись от тяжести на один бок, цеплял дном ведра за траву, торопился к ближней яблоне, выливал на взрыхленную вокруг ствола землю и бежал назад.

Бочка пустела. Отец вешал одно ведро на гвоздь на задке телеги, расправлял в руках вожжи и чмокал губами. Лошадь нехотя поднимала голову, сорвав в последний раз пучок травы. Андрей тем временем быстро забирался в бочку через дыру и приседал на корточки, придерживаясь руками за скользкие, мок­рые, ржавые бока. Когда колеса попадали в ямку, бочка резко проваливалась вниз, а на кочках гудела и шевелилась, подпрыгивала. Слышно было, как, по­скрипывая, билось о задок телеги, жалобно дребез­жало ведро. В дрожащую дыру был виден кусок блед­но-голубоватого неба. Казалось, что бочка летит куда-то в пустоту, под гору, и вот-вот врежется в землю. Сердце замирало, Андрей не выдерживал и высовывал голову наружу. Спокойно покачивалась спина отца, сидевшего впереди… Андрея вдруг резко качнуло и ударило обо что-то боком. Нет, это не бочка под­прыгнула на ухабе, это вертолет тряхнуло!

 

 

8

 

Андрей отвлекся от воспоминаний и вновь окинул взглядом салон вертолета: Федор Гончаров, по прозви­щу Цыпленочек, мужичонка лет сорока, безучастный ко всему, дремал, согнувшись, опираясь локтями о ко­лени. Щуплый, худой, всегда с каким-то встревожен­ным лицом, он действительно напоминал не успев­шего вырасти к первым морозам петушка. Сейчас он похрапывал, подтягивал рокоту мотора. Сашка Ломакин все смотрел в иллюминатор, и лица его Анохин не видел. Владик с Анютой заняты раз­говором. Шахматисты по-прежнему увлечены игрой. Король Звягина судорожно метался среди неприя­тельских солдат. Нечасто попадал он в такое грустное положение. Звягин кусал губы, искал путь, по которо­му можно было королю драпануть из вражеского ста­на, а Ломакин зорко охранял каждую тропинку. Михаилу Чиркунову надоело смотреть на доску, он взглянул на тайгу и вздохнул:

— Да-а! Попотеть нам придется!

— Ничего, пробьемся! — ответил, не поднимая глаз, Звягин. Непонятно было, то ли он сказал это Чиркунову, то ли своему королю, к которому он под­вел коня, увидев, наконец, спасительный ход.

— Начальник обещал месяца через два-три брига­ду лесорубов в управлении выпросить, — вступил в раз­говор Борис Ломакин.

— Это шабашников? С Украины? — спросил Звягин.

— Их!

— Вот они-то работают — только стон стоит, — сказал Звягин. — Да и зарабатывают здорово!

Над большим озером вертолет сделал круг и начал снижаться.

— Приехали, — сказал бригадир, с сожалением от­рываясь от шахмат.

Несмотря на то, что король Звягина с помощью коня вырвался из окружения, у Ломакина была еще надежда выиграть.

Десантники зашевелились.

— Разбуди! — кивнул Звягин Анохину, указывая на Гончарова.

Но Андрей не успел повернуться к нему, как он поднял голову и сказал хрипло:

— Я не сплю…

— Видали, он не спит! Я думал, вертолет от его храпа развалится, — засмеялся Звягин.

— Разве это Гончаров храпел? — спросила Аню­та. — А я думала, так мотор ревет!

Слова ее прозвучали так невинно и правдиво, что десантники, не ожидавшие шутки от Анюты, захохота­ли. Засмеялся и Гончаров. Потом он взглянул вниз на озеро и спросил:

— Это и есть Вачлор?

— Озеро погибшего оленя! — произнес с какой-то гордостью Андрей Анохин.

Он слышал в поселке, что так переводится Вачлор с языка хантов.

— Утопший олень, — поправил его Сашка.

— Озеро погибшего оленя — красивее звучит! — поддержал Андрея Звягин.

— Станция и поселок будут называться Вачлор, — сказал Ломакин, хотя об этом все знали.

Вертолет приземлился, повертел винтами, успокоил­ся и затих. Из кабины в салон вышел вертолетчик Михась, смуглый и усатый толстяк невысокого роста. Он осмотрел черными хитроватыми глазами десантников и, открывая дверь, проговорил, обращаясь к Ломакину:

— Ну, Медведь, забирай своих разбойников и очи­щай помещение! Я на свидание тороплюсь!

— Успеешь… Никуда теперь твоя Дашка не денет­ся. Видишь, я всех соперников в тайгу сманил!

Вертолетчик выбросил наружу железную лесенку, закрепил ее за порог и первым спустился на землю. За ним выпрыгнул Матцев, мягко и упруго ткнувшись носками сапог в песок. Выпрыгнул и протянул руки Анюте. Девушка доверчиво склонилась к нему, присев на корточки на пороге. Владик подхватил ее под мыш­ки и, опуская на землю, бережно прижал к себе. Анохин ревниво отметил это. Матцев быстро отпустил девушку и начал деловито принимать и складывать в кучу вещи.

 

 

9

 

Вертолет опустил нос, тяжело, устало оторвался от земли и поднялся в воздух, прощаясь, сделал круг над поляной, накренившись на бок, и бодро и весело заторопился назад, домой. Вскоре звук его мотора угас. Десантники остались на берегу озера.

— Ишь, сестрички встречать нас выбежали, а мы им здравствуйте не скажем! Разубрались как, а? — сказал как-то необычно для него нежно Чиркунов, распечатывая пачку сигарет и посматривая на две нарядные березки, росшие в одиночестве на самом берегу. Они действительно, казалось, выскочили из лесу навстречу десантникам и остановились на полпути, с любопыт­ством приглядываясь к прилетевшим людям, будто старались понять, что ждать им от пришельцев — добра или зла. Неподвижно застыли и воды хмурого, несмотря на ясный и солнечный день, озера.

— Вовремя мы Чиркунова из поселка вывезли, — добродушно усмехнулся Матцев. — Молчал-молчал и вдруг заговариваться стал!

Десантники неторопливо закуривали, рассажива­лись на рюкзаках и несколько озабоченно оглядывали поляну, место своей будущей работы и житья. Анохин не курил. Он сбежал по пологому песчаному склону сухого пригорка на берег озера, подошел к бе­резкам и похлопал ладонью по прохладному, туго налитому стволу одной из них. Березка в ответ легонь­ко шелохнулась, прошелестела ветвями. Несколько желтых листочков, кружась, неслышно опустились в жухлую траву.

Андрей, держась рукой за ствол, огляделся вокруг, окинул взглядом землю, древнюю землю. Точно так было здесь и сто, и тысячу лет назад. Веки вечные земля эта безлюдна, спокойна. Топтали русскую землю татарские кони, менялись цари на Руси, а здесь было тихо и покойно, ничто не тревожило этот край: ни войны, ни революции. Бродили лишь одинокие охотники. Сонная земля! И вот всколыхнулся, зашу­мел дикий край, потянулись сюда люди со всех угол­ков России.

Ветерок обдувал Анохина прохладой, шелестел осокой, тихо, еле заметно рябил воду. Озеро было большое. Лес на другом берегу темнел далекой поло­сой. Андрей смотрел на тихую воду и думал: грустил ли кто на этом берегу? Любовался ли кто тихими водами? Ожидал ли в томлении любимую под дере­вом? Или тысячелетия тихо спало оно в своих берегах, даже во сне не предчувствуя каких-либо изменений в судьбе?.. Пройдет два-три года, и начнут глядеться в воды его многоэтажные дома, и будет томиться первой любовью мальчишка, который пока беззабо­тно бегает по асфальту далекого города. Будут, скоро будут свидания на его берегах, и будет слушать оно незнакомый пока перестук железных колес. Привыкнет к нему, как привыкло сейчас к ежедневному стрекоту вертолетов. Восторг от этих мыслей, от тишины, от того, что именно ему предстоит всколыхнуть дикий край, охватил Анохина.

— Тишина какая! — крикнул он, поворачиваясь к десантникам. — Мы пионеры! Мы первые ступи­ли… — Андрей запнулся, увидел, как из тайги, совсем близко от него, бесшумно вышел невысокий человек в коротком халате, отороченном мехом. Халат был из какого-то грубого сукна, подпоясан тонким ре­мешком. Волосы на непокрытой голове человека до­вольно длинные и седоватые. Лицо широкое, мор­щинистое, с щелочками-глазами. «Хант!» — догадался Анохин.

Десантники дружно обернулись в ту сторону, куда смотрел Андрей. Хант опирался на суковатую палку. Из-за плеча торчал ствол ружья.

— Пионер! — усмехнулся Звягин, взглянув на Ан­дрея.

— Здорово, — дружелюбно сказал хант, подойдя к ним.

— Здравствуйте! — разноголосо и настороженно ответили ему десантники, поднимаясь.

— Спедиция? — неторопливо и спокойно спросил хант и достал из-за пазухи кисет.

— Экспедиция, экспедиция! — кивнул Ломакин.

— Знаю, — сказал хант, набивая трубку табаком. — Землю дырявить, нефть промышлять… Внук мой, Кирила, на буровой самому большому начальнику пер­вый помощник. Хороший охотник был… Пропал охот­ник…

— Мы не бурильщики, — ответил Ломакин. — Мы железную дорогу ведем. Тут поезда ходить будут!

Хант поджег табак в трубке и покачал головой.

— Зверь уйдет, однако! Птица уйдет… Рыбы мало станет!

— Это так, так! — подтвердил Ломакин. — Тут уж ничего не поделаешь.

— Да, однако, — пробормотал хант и так же нето­ропливо отправился дальше.

— Он там неподалеку от речки живет. Один, — тихо сказал Ломакин, когда старик отошел. — Зверь уйдет, он тоже здесь не задержится… Ну что ж! При­ступим!..

— Погодите! — перебил его Звягин и начал рыться в своем рюкзаке.

Он достал оттуда фотоаппарат и указал рукой на кучу привезенных с собой вещей:

— Располагайтесь, господа!

— Молодец! Не забыл просьбу начальника, — ска­зал Ломакин, застегивая пуговицы ватника.

— Исторический момент! — воскликнул Сашка, брякнувшись на рюкзак. — Потомки должны знать в лицо тех, кто нарушил покой тайги! Должны знать, кому выносить приговор!

— Поплотней! Поплотней! — командовал Звягин.

Десантники расселись на рюкзаках, а Звягин ухватил свой за лямки, поставил его в трех шагах от группы, положил на него фотоаппарат, присел перед ним на корточки, навел объектив на десантников, опустил автома­тический спуск, нажал кнопку и, услышав жужжа­ние, кинулся к товарищам, подбежал, шлепнулся на землю перед ними и замер, глядя на фотоап­парат.

 

 

10

 

Десантники разбирали тюки, инструменты. Брига­дир взял лопату и направился к реденькому сосняку, стоявшему на самом высоком и сухом месте, где долж­но было быть первое жилище нового поселка. Место для землянок Ломакин приглядел месяц назад, когда в первый раз прилетел сюда. Десантники разобрали лопаты и топоры, двинулись вслед за ним. Возле ве­щей остались Владик с Анютой. Матцев заправлял из канистры бензином пилу, а девушка готовила каст­рюли, продукты.

Ломакин остановился на сухой просторной пло­щадке меж двух сосен, огляделся. Трава под соснами не росла. Земля покрыта толстым многовековым слоем хвои, мягко пружинила под ногами. Борис Иванович легонько ковырнул землю лопатой, отсчитал несколь­ко шагов от метки, снова ковырнул лопатой. Подошел Матцев с бензопилой на плече. Он опустил ее на землю и так же, как и все, стал наблюдать за Ломакиным, который отчеркивал лопатой контур землянки. Брига­дир с силой вогнал в землю лопату и проговорил:

— Давайте! — Потом кивнул Матцеву: — Пошли!.. Андрей, идем с нами, будешь сучья обрубать… попу­тно и дров для костра заготовишь!

Чиркунов, Звягин, Гончаров и Сашка расположи­лись с лопатами внутри отмеченного четырехуголь­ника, а Матцев снова вскинул на плечо бензопилу, и они с Андреем пошли вслед за бригадиром по сос­няку туда, где по плану должен расположиться времен­ный поселок строителей. Деревья нужно было валить строго в тех местах, где встанут сборно-щитовые дома и пройдут дороги. Шли они молча и почти бесшумно. Было тихо и мрачновато среди деревьев, хотя густым лес назвать было нельзя.

— «Кра-а! Кра-а!» — неожиданно раздалось над головой хрипло и отрывисто.

— Фу, тварь! — выругался Владик.

Анохин испуганно вскинул голову. Хлопая кры­льями, с ветки сорвалась и замелькала меж ветвей птица, величиной с голубя. Грудь у нее была в корич­невую крапинку.

— Смотри, какая ворона! — воскликнул Андрей.

— Это кедровка.

Ломакин остановился и указал:

— Здесь!

Андрей огляделся вокруг. В этом месте сосны рос­ли вперемежку с кедром, елью, кое-где виднелись бе­лые платья берез. Стволы деревьев были довольно толстые, свободно могли бы пойти на телеграфные столбы. Тайгу Анохин представлял не такой, какой увидел ее месяц назад. Он ожидал увидеть непроходи­мые чащи с мощными стволами деревьев, что-то очень близкое к джунглям. А деревья в тайге оказались невысокими, тонкими, годными разве на оглобли для саней. Только на возвышенных местах деревья были крепче, солидней.

Бензопила резко и сердито фыркнула, словно недо­вольная тем, что ее потревожил Матцев, прокашля­лась, разохотилась, быстро затараторила на весь лес. Владик поднес лезвие к стволу, и Андрею показалось, что сосна от испуга вскрикнула, когда Матцев сделал надрез. К ним подбежал Звягин с фотоаппаратом и прицелился в Матцева. Сосна тяжко вздохнула и, постанывая, стала крениться набок все быстрее и быст­рее, шумела ветвями, ломала сучья свои и соседних деревьев, с хрустом ухнула, ударилась о землю. Ко­мель резко подбросило вверх. Сосна дернулась в по­следний раз и начала успокаиваться, помахивая поник­шими ветвями. Звягин щелкнул еще раз затвором, сфотографировал и убежал назад.

— Осторожней, — предупредил Матцева и Анохина Борис Иванович и направился в глубь тайги в сторону от озера. На карте неподалеку от будущего поселка значился заболоченный лес. И действительно, скоро запах болота стал резче, деревья поредели, а по­чва под ногами повлажнела, все чаще попадалась пих­та в виде стелющегося кустарника, густые куртины багульника и голубики, сквозь которые проглядывали плешины, заросшие мхом: по-осеннему с желтым от­ливом зеленел кукушкин лен и стелился мрачно-седо­ватый, словно покрытый плесенью сфагнум.

— А клюквы, клюквы-то! — не удержался, произ­нес вслух Ломакин и прошелся по болоту, стараясь не давить сапогами ягоды, проверил — хорошо ли держит мох. Шел он словно по толстому слою ваты. «Нужно Анюту сюда прислать», — подумал бригадир, возвра­щаясь. Он неторопливо прошел мимо десантников, копавших землянку. Работа у них шла споро. Песок легко поддавался лопатам. Только выбрасывай… Из тайги доносились звук работающей бензопилы и стук топора. Телогрейки десантников лежали в куче под сосной. Проходя мимо, Ломакин слышал, как Чиркунов пожаловался:

— Фу, гадость! Все тело дрожит!

— Надолго проспиртовался, — ответил Звягин. — Теперь месяц выходить будет…

— Два дня перед отлетом пробки не нюхал… — сказал Чиркунов. — Думал, отойду!

Звягин произнес что-то такое в ответ, что землеко­пы захохотали. Ломакин не расслышал слов Звягина, но улыбнулся.

Анюта ломала и подбрасывала в разгорающийся костер ветки, которые нехотя трогал бледным языком слабенький огонь.

— Анюта, тут клюквы кругом — страсть! — сказал Ломакин, подойдя к ней. — Набери немножко… Анохина захвати с собой. Компот нам сваришь!

— Сейчас… Воду поставлю греть… А вы за кост­ром присмотрите.

— Где ты воду собираешься брать?

— В озере.

— Ну, нет! Тут неподалеку речка есть. Там вода чище. Я сам схожу и поставлю греть, а ты ступай по ягоды…

 

 

11

 

Девушка взяла две небольшие кастрюли и пошла на звук бензопилы. Оттуда донесся шум падающего дерева, резко хрустнули ветви, и на мгновение все стихло. Анюта прошла немного по мягкому слою хвои и увидела среди деревьев Матцева и Анохина. Владик стоял, прислонив бензопилу к свежему пню, и сма­хивал со лба пот. Андрей обрубал сучья поваленного дерева.

— Пионер! — весело крикнула Анюта. — Пошли клюкву собирать!

— Может, меня с собой возьмешь? — игриво улыб­нулся Матцев.

— Ты работай, трудись! — таким же тоном ответила девушка. — Начальство меня пионервожатой выбрало. Держи кастрюлю! — обратилась она к Ан­дрею.

Анохин взял, и они двинулись в глубь тайги.

— Не заблудитесь, смотрите! — все так же шутливо крикнул им вслед Матцев.

— Заблудимся — вдвоем не пропадем! — оберну­лась Анюта.

Андрей шел следом за девушкой. Мягкий звук ее шагов, шуршание старенькой болоньевой куртки теп­лотой отзывались в груди Анохина. На оранжевой куртке Анюты сзади темнело бурое пятно. Рядом с ним ткань порвалась и была зашита. И почему-то именно это пятно и короткая строчка больше всего умиляли Андрея. Он смотрел, как девушка неспешно и ловко пробирается среди кустов багульника, упруго перескакивает с кочки на кочку, и видел перед собой Лизу. «Чиркунов протрезвел вроде бы, надо бы выбрать минутку, поговорить с ним откровенно», — мелькнуло в голове Анохина и сразу стало печально и тревожно на душе. Но Андрей отогнал воспоминание о Лизе, вернулся в реальность и стал с нежностью смотреть на ловкую куртку Анюты.

Полянки среди кустов с полуосыпавшимися листьями были густо покрыты ярко-алыми ягодами клюквы, словно кто рассыпал по мху недозрелые вишни. Андрей с восхищением огля­дел поляну.

— Здесь и будем собирать, — остановилась Анюта.

Они присели на корточки рядом. Андрей рвал яго­ды, бросал их в кастрюлю. Временами он взглядывал в сторону девушки и видел, как проворно суетятся во мхе ее пальцы, словно воробушки, собирающие зерно. Анохину захотелось поймать их, подержать в руке, и руки его сами тянулись к тому месту, где срывала ягоды Анюта.

— Э-э, не воруй! — сказала она. — Смотри позади тебя какая крупная!

— Я не ворую, я учусь у тебя собирать. Я в первый раз вижу, как клюква растет…

— Да-а?

— Я ведь в степи вырос. У нас лесов не было… И служил в Казахстане!

— Ты уже успел отслужить? — удивилась Анюта.

— Отбарабанил.

— А я думала, что ты после школы.

— Нет. Я уж не такой молоденький!

— Да-да! Старичок! — засмеялась девушка. — На­верно, прямо из армии сюда?

— Почти… Только по пути в институт поступил да комсомольскую путевку прихватил.

— В какой институт?

— В строительный.

Андрею было приятно, что девушка заинтересова­лась им. Он собрал вокруг себя ягоды и поднялся, чтобы перейти в другое место. Мох мягко просел под ногами. В кустах рядом с ним что-то быстро шевель­нулось, зашуршало. Анохин вскрикнул:

— Змея!

И отскочил в сторону. Но запутался во мху и упал, рассыпал ягоды. И тут же, не спуская глаз с куста, вскочил, намереваясь бежать дальше.

Анюта резко выпрямилась, подхватила хворости­ну, потом засмеялась, глядя на испуганного Андрея.

— Чудак! Они уже уснули! — Девушка захохотала еще пуще, наблюдая, как Анохин с растерянной виноватой улыбкой отряхивает брюки.

— На сучок наступил, а он шевельнулся, — прого­ворил он смущенно. — Ужас как боюсь змей и лягушек!

— А лягушек почему?

— Скользкие они… Не переношу ничего скользко­го…

Андрей стал собирать рассыпавшиеся ягоды.

Анюта набрала свою кастрюлю доверху, поставила ее под куст голубики и стала помогать Анохину.

Таежная тишина нарушалась глухими ударами топора да суетливым визгом бензопилы. Анюта со­бирала ягоды в руку, набрав горсть, ссыпала в Андре­еву кастрюлю. Вспомнилось ей вдруг, что точно так года три назад собирали они с Колей, мужем, земля­нику. Разве это было три года назад? Да, всего три года… А как давно это было! Как давно… В лес они приезжали на мотороллере. Коля купил его, когда учился в десятом классе. Лето проработал штурвальным на комбайне и купил. Купил, как говорил он, чтобы катать ее. Тогда они только начина­ли встречаться, а свадьбу сыграли сразу после окон­чания школы. Это было время восторженной нежно­сти, ничем не омраченного счастья. Все принадлежало им: небо, река, лес… Лес был им знаком с детст­ва, стоял он рядом с деревней. Забирались они по тропинке едва приметной на мотороллере в самую чащу. Коля сидел за рулем, а Анюта, обхватив его сзади руками, прижималась щекой к спине… Как давно это было!

Возвращались Андрей с Анютой молча. Анохин заметил, что девушка замкнулась, погрустне­ла, и мучился, старался понять, вспомнить, чем он мог обидеть ее. Сделал, видно, что-то не так? Или сказал?

 

 

12

 

Вернулись они, когда Матцев начал резать свален­ные деревья на бревна для наката на землянку. Яма была уже почти готова. Заканчивали ее Ломакин, Гон­чаров и Сашка. Звягин с Чиркуновым носили бревна. Анохин отдал кастрюлю с ягодами Анюте и побе­жал к Матцеву, чувствуя себя виноватым: они работа­ли, а он ягоду собирал да разговорами развлекался. Андрей подскочил к толстому бревну, которое пыта­лись взвалить на плечи Звягин с Чиркуновым, и ух­ватился за середину. Втроем они легко вскинули брев­но и уложили на свои плечи. От свежеспиленной сосны терпко и приятно пахло смолой. Пальцы сразу стали липкими. Андрей пожалел, что поторопился, не надел рукавицы. Смолу трудно смывать водой. Анохин клонил голову набок, чтобы не касаться щекой коры дерева. Возле ямы они сбросили в песок бревно, и по­шли за следующим.

Сашка с Гончаровым выбрались наверх, положили два самых толстых бревна на край землянки по длине и стали накатывать на них другие бревна. Бригадир выравнивал лопатой стены землянки.

— Мужики! — крикнула от костра Анюта. — Обед готов!

— Погоди полчасика, — отозвался Ломакин. — Сейчас землянку накроем и отдохнем малость… А то солнце не ждет! Ишь, как торопится!

Солнце уже коснулось верхушек деревьев, длинные тени которых вытянулись по поляне.

Десантники накидали веток на накатанные бревна, накрыли сверху рубероидом в два слоя и засыпали песком. Сашка и Андрей натаскали в землянку вед­рами сухую хвою и покрыли пол. Когда закончили, Ломакин коротко и устало бросил:

— Перекур!

И первым направился к костру.

Ели молча. Гречневая каша сильно отдавала дымом и, может, поэтому казалась Андрею необычно вкусной.

К сумеркам в землянке соорудили из толстых су­чьев двухъярусные нары, застлали их еловыми вет­ками. Вход закрыли брезентом. Дверь сегодня делать некогда, темнеет. Противоположную от входа стену с нарами Анюты отгородили брезентом. Перенесли с поляны вещи.

Десантники собирались здесь жить недолго, пока не поставят первую утепленную на зиму палатку. Но землянка долго еще будет служить подсобным поме­щением для хранения продуктов, инструментов.

Звягин вбил гвоздь в бревно посреди потолка, заправил соляркой керосиновую лампу, осторожно протер носовым платком стекло, зажег фитиль, вставил стекло в лампу и повесил ее на гвоздь.

— Вот и ладненько! — проговорил он. — Теперь и самому устраиваться можно!

Ужинали у костра. К заходу солнца подул ветер, появились облака, а когда стемнело, небо совсем затя­нулось серой пеленой. Звезд не было видно. Озеро вначале неясно серело сквозь деревья, потом скрылось в темноте. Слышались только ритмичный и частый плеск волн да глухой шум ветра. Свет большого кост­ра всего шага на три пробивал тьму, и Андрею каза­лось, что кто-то все время бродит вокруг костра, скры­ваясь в темноте, похрустывает ветвями, шуршит пес­ком. Вспомнился хант. Он вроде не враждебно встре­тил их. Но как-то странно появился и странно, не попрощавшись, ушел, так, словно в который раз за день встретил знакомых и уверен, что до вечера увидит их еще не один раз. Как страшно становится, когда выходишь из светлого круга костра и попадаешь в тревожную слепящую тьму.

— А медведи здесь есть? — спросил Андрей, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Конечно, есть, — устало ответил бригадир.

— Теперь сидит на берегу озера и гадает, что это за хмыри сюда пожаловали? — заговорил Михаил Чиркунов. — Надо проверить, крепкие ли у них косточки!

— Я серьезно говорю… Медведь может ночью за­браться к нам! — сказал обиженно Андрей.

— Ты тогда не теряйся, хватай ложку и стреляй! — серьезным тоном посоветовал Анохину Звягин. — Свежатинкой нас угостишь!

— Шашлычок сварганим! — хохотнул Сашка.

Ветер дул со стороны озера, бойко гулял по поляне. В глубь тайги его не пускали деревья. Сыро пахло болотом. От костра уходить не хотелось, но еще нуж­но, видимо, идти к озеру за водой. Мыть посуду. Вдруг неподалеку в кустах хрустнуло, зашелестели ветки, и послышалось какое-то глухое ворчанье.

— Медведь! — Чиркунов выхватил из костра голо­вешку.

— Ружье! Где ружье!? — заорал Звягин, вскакивая.

Анохин тоже испуганно вскочил, озираясь рас­терянно, не зная, что предпринять.

— Ложку! Ложку хватай! — крикнул ему Сашка.

Кусты затрещали сильнее, и послышался сердитый рев:

— Жр-ать хочу-у! Подайте Пионера!

Десантники хохотали.

— Хватит вам… Разбузыкались! — смеясь, при­крикнул Ломакин.

Чиркунов кинул головешку в костер. Андрей, улы­баясь, простодушно проговорил:

— А я всерьез подумал -— медведь!

Из темноты вышел Матцев и спокойно сказал:

— Медведь тут возле земляники шлялся, Пионера какого-то искал. Я ему говорю — у нас пионеров нет. Он дальше отправился…

Десантники посмеялись еще, пошутили и стали подниматься. День был нелегким. Устали все. Нужно отдохнуть за ночь. Работа в поселке в последнее время была не такая напряженная. Требовалось время, чтобы втянуться.

В землянке Звягин вынул из рюкзака коробку с шах­матами, встряхнул ее и предложил Ломакину:

— Как насчет партейки?

— Наиграемся еще, — отказался бригадир.

 

 

13

 

Десантники неспешно располагались на нарах в спальных мешках. Звягин прикрутил фитиль, погасил огонь в лампе. Сразу стало темно.

— Эй! — вскрикнул Гончаров. — Не крутись! Глаза запорошил!

— Сучок под бок попал, — виновато ответил сверху Сашка.

— Цыпленочек! — окликнул Гончарова Чиркунов. — Если ты храпеть будешь, я тебе нос сапогом разворочу!

— Ишь, какой культурный, — отозвался Гонча­ров. — Нет сказать: спокойной ночи, Федечка! А он какую речь завел…

— Федечка! — Засмеялся Сашка. — Хорош Федечка!

— Звягин, как бы это нам анекдотик соорудить на сон грядущий, а? — спросил Матцев.

Нары его были под Анохиным.

— Это можно, — сразу откликнулся Звягин. — На­чинай!

— Не спится им, — проворчал Ломакин не серди­то. — Не наломались, видно, за день!

— Идут два приятеля по улице, — начал рассказы­вать Матцев анекдот, — и один спрашивает у другого: «Что ты будешь делать, если на твою жену нападет тигр?» — «Сам напал, пусть сам и защищается!» — от­ветил приятель…

Чиркунов вдруг хохотнул коротко и неожиданно звонко.

— Смотрите, Михаил ожил! — смеясь, воскликнул Сашка. — Я думал, он улыбаться не умеет…

— Идут приятели дальше, — продолжал Мат­цев. — И вдруг один хвать другого за рукав и за угол. «Что случилось?» — удивился приятель. — «Там, возле подъезда, моя жена разговаривает с моей любов­ницей!»— ответил первый. Тогда приятель выгля­нул из-за угла и назад: «Ты что, — говорит он, — это моя жена разговаривает с моей любовницей!»

И снова хохот в землянке. Даже песок зашуршал, посыпался со стен. Анохин расслышал и тонкий смешок Анюты. Услышал и начал вспоминать анек­доты, отыскивать среди солдатских такие же невинные, какие рассказывал Матцев.

— Англичанин имеет жену и любовницу, а любит только жену, — вдруг начал рассказывать Чиркунов в наступившей на миг тишине. — Француз имеет жену и любовницу, любит любовницу. Еврей имеет жену и любовницу, любит маму. Русский имеет жену и любовницу, любит выпить…

— Хватит трепаться! Завтра день потяжелее будет! Спать! Спать! — громко сказал сквозь смех Ломакин, теперь уж требовательно.

Десантники на мгновенье затихли. И в тишине Звя­гин произнес ласково, обращаясь к Гончарову:

— Спокойной ночи, Федечка!

— Вот видишь, совсем другой коленкор! — бодро отозвался Гончаров и добавил сладенько: — Так же и вам, Ванечка! На новом месте приснись жених невесте!

Десантники опять засмеялись.

— Это мы завтра у Анюты спросим, кто ей при­снился. Расскажешь, а, Анют? — спросил Матцев.

— Расскажу, расскажу! — ответила из темноты де­вушка, видимо, улыбаясь.

У Анохина дрогнуло в груди от ее медлитель­ного голоса. Было приятно сознавать, что всего в двух шагах от него лежит она. Она! Андрей прислушивался. Но слышны были только вздохи мужчин да тихое шуршание веток. Кто-то внизу все никак не мог устроиться удобно. Вспомнились собирающие ягоды ловкие розовые пальцы Анюты с остатками краски на ногот­ках, смех ее, когда он испугался змеи, Андрей улыб­нулся и стал засыпать.

Утром его разбудило какое-то шуршание и тихое потрескивание. Андрей открыл глаза. Матцев стоял возле нар в полутьме и раздевался, снимал через голо­ву шерстяной черный свитер, в котором спал. Заметив, что Андрей проснулся, Владик молча подмигнул ему. Анохин улыбнулся в ответ, но подниматься не то­ропился. Все еще спали. Тьма в землянке стала жиже, чем ночью. Сквозь неплотно прикрывавший вход бре­зент было заметно, что на улице рассветает. Андрей догадался, что Владик собирается идти к озеру. Он каждое утро делал зарядку и мылся холодной водой до пояса. Андрей в поселке тоже попробовал махать руками по утрам и приседать, но стало почему-то неудобно: копирует, мол, Матцева, и он забросил утренние зарядки. Но двухпудовую гирю Владика из­редка поднимал. Получалось у него не так легко, как у Матцева.

Владик разделся до пояса, прошуршал брезентом и выбрался наружу. Было тихо. Ветер угомонился за ночь. С одной стороны за озером край неба светлел.

Вслед за Матцевым поднялся бригадир. Он, наобо­рот, стал одеваться, зазвенел пряжкой пояса. За ним зашевелились и другие десантники. Анюта чихнула громко в своей половине.

— Будь здорова, — сказал Звягин. — Ну, рассказы­вай, кого видела во сне?

— Пионера! — засмеялась девушка. — Правда! Вот прямо как проснуться, видела…

— Кого, кого? — не понял Звягин.

— Пионера, Андрея…

— А-а! — протянул Звягин. — Недаром, видно, он вчера за тобой полдня с кастрюлей бегал! Андрей, а ты Анюту не видел во сне?

— Не помню! — откликнулся Анохин, вылезая из мешка.

Он никогда не помнил свои сны. Спал всегда креп­ко, не просыпался ночами, не ворочался. Слова Аню­ты, что она его видела во сне, отозвались в груди приятным предчувствием. Только правда это или она насмехается? Но тон у девушки серьезный. Почему же она именно его увидела?

Когда Андрей вылез из землянки, Владик боксиро­вал с елью. Напряженные мышцы буграми перекаты­вались у него на руках и спине. И снова некоторая зависть мелькнула в голове Андрея: нужно наконец-то заняться собой. Он затрусил в кусты вслед за Чиркуновым, оглядываясь на вход в землянку, не появилась ли там Анюта. Оттуда выскочил Звягин, увидел Матцева под деревом и заорал:

— Бей ее! Бей!.. Может, помочь? Вдвоем мы ее враз уложим!

Матцев не обратил внимания на слова Звягина и продолжал свое занятие с сосредоточенным видом, а Звягин помчался к Анохину. Забежал за кусты, остановился неподалеку от Андрея и выдохнул, глядя на озеро.

— Хорошо как, а? Красотища!

Легкий ленивый парок поднимался над спокойной водой озера и таял в воздухе. Казалось, что вода вот-вот закипит. Светлая полоса за озером расшири­лась, четко выделила на горизонте темный лес, раз­деляющий жирной чертой светлеющее небо с отраже­нием его в воде.

 

 

14

 

Утром Владик проснулся испуганно, резко открыл глаза и тут же понял с облегчением — сон! Потом вспомнил: было это с ним! И во сне тоже видел. Да, видел! Кажется, ночи две подряд после того, как ушел от жены, после того удара! Удара до того неожидан­ного, что до сих пор он не может понять почему, почему? Владик лежал на спине, прислушивался, как постепенно стук испуганного сердца становится реже, слабее, и видел перед собой деревенскую девочку Нюшу в сереньком сарафане с двумя большими оттопы­ренными карманами по бокам. В кармане у нее были яблоки, маленькие, сплющенные, похожие на дутые колесики, и необыкновенно вкусные. Деревенские ма­льчишки воровали их в Танюхином саду, подстерегая, когда Танюха, остролицая, худая, быстрая, шумливая женщина, войдет в избу. Тогда они стаей, словно воро­бьи, выныривали из кустов, налетали на яблоню: одни трясли ветки, другие лихорадочно подбирали сыпав­шиеся с частым и глухим стуком на землю недозрелые яблоки.

В налетах иногда участвовала и Нюша. Чем она поразила так воображение тринадцатилетнего городского мальчика, впервые попавшего в деревню? Родители Владика в тот год решили провести лето на природе и поехали с семьей приятеля к его род­ственникам в деревню. Ясно вспомнилась, казалось, давно и прочно забытая первая встреча с Нюшей. День, когда они приехали в деревню, был душный, сильно припекало. Воздух вдали струился, и дома, деревья в конце улицы, казалось, висели в воздухе. Отец с приятелем, разговаривая, шли впереди вдоль забора мимо деревенских изб. Женщины молча шли следом. У всех руки были заняты вещами. Владик тоже нес небольшую авоську, прислушивался к неясным крикам мальчишек, доносившимся откуда-то из-за до­мов. Утица вышла на луг, посреди которого расползся пруд, перегороженный невысокой плотиной и порос­ший по берегу осокой и ивняком. На берегу пруда вокруг мяча суетились мальчишки. Поодаль от них нетерпеливо подпрыгивала на месте худая девочка и что-то кричала ребятам тонко и сердито. Мяч выле­тел из кучи мальчишек и отлетел далеко в сторону. За ним кинулась девочка, угловато размахивая длинными тонкими руками, согнутыми в локтях. Она быстро догнала мяч, пнула его босой ногой и покатила к во­ротам. Их изображали две палки, воткнутые в землю. Владик отстал от родителей, наблюдал за девочкой — сумеет ли она забить гол. Вратарь выскочил ей на­встречу. Девочка торопливо шлепнула по мячу ногой. Мяч пролетел мимо ворот и, подпрыгивая, покатился навстречу Владику. Девочка бросилась за ним, но уви­дела Матцева, остановилась и повелительно крикнула:

— Подай! Чего смотришь!

Владик, словно ждал этой команды, не выпуская из рук авоськи, подбежал к мячу, поддел его носком левой ноги, подбросил вверх и тут же на лету ударил другой ногой. Получилось у него это ловко и быстро. Вратарь подхватил мяч, а девочка повернулась и заспе­шила назад, на поле, не обращая больше на Владика внимания. Его задело, что девочка не оценила такой ловкий удар.

Вечером Владик, не зная, что делать — на улицу выходить он еще не решался, взял книгу и сел под яблоней в не остывшую еще от дневного солнца траву. Жара спала, но земля, деревья, стены домов, особенно железная крыша, дышали духотой. Раскаленное днем солнце потускнело немного и искоса заглядывало че­рез забор в палисадник к Владику.

— Кто же это летом читает? — услышал он вдруг насмешливый голос.

Владик поднял голову и увидел за кустами сирени ту самую девочку в сереньком сарафане, которая гоня­ла мяч с мальчишками.

— А когда же нужно читать? — спросил Владик.

— Когда? — удивилась девочка. — Когда в школу ходят, тогда и читают…

— А летом почему же нельзя?

— Летом играть надо… Ты бабки Петровны внук?

Женщину, в доме которой они остановились, звали Ольгой Петровной.

— Нет… Мы чужие.

— А-а! — разочарованно протянула девочка. — Ну, ладно! Все равно… Пошли!

— Куда? — Владик оглянулся на избу, не видно ли родителей.

— Играть.

— В футбол? — поднялся Владик.

— Нет, мы уже в футбол наигрались… Ребята в офицеров играют!

— Я не умею…

— Все равно… Пошли!

Владик снова взглянул на окна избы, решая, нести книгу в комнату или оставить здесь. Он положил ее возле яблони и побежал к калитке.

— Тебя зовут как? — спросил Владик.

— Нюша, а тебя?

— Владик.

— Как?

— Владик!

Нюша хмыкнула:

— У нас так никого не зовут… Я думала — ты Коля!

— Почему?

— Так… Ты на Колю похож.

— На какого?

— На Колю, и все!

Владик был разочарован тем, что в деревне никого не зовут так, как его. Странно было и то, что он на Владика вовсе не похож, а похож, оказывается, на Колю.

— Во-он наша школа! — показала Нюша на темно-коричневую крышу большого дома, выглядывавшую из-за верхушек деревьев за прудом.

— Ты в седьмой перешла? — спросил Владик, взглянув на школу.

— Нет, я только в пятый!

— Да-а! — удивился Владик, девочка была с него ростом, и добавил: — А я уже в седьмой!

— Я в классе самая большая! — ответила Нюша, почувствовав разочарование в голосе Владика.

Они свернули за угол дома и пошли между заборов по узенькой ухабистой улочке. Издали слышались ребя­чьи голоса. Нюша прибавила шагу. Улочка кончилась быстро, и Владик с девочкой оказались на берегу речки. Неподалеку от них на пригорке толпились ребята с пал­ками в руках. Один из них целился палкой в небольшую чурку, поставленную в отдалении на попа.

С этого вечера Владик подружился с деревенскими сверстниками. Утром, проснувшись, он выскакивал на крыльцо и заглядывал через забор в соседний палисад­ник, не видно ли во дворе Нюши. Если девочка была там, он одним махом слетал с крыльца и бежал за угол избы к забору, разделявшему палисадники, где с обеих сторон густо росла малина. Раздвигал колючие ветви Владик, пробирался к забору. В этом месте доски внизу прогнили от сырости и держались только на верхних гвоздях. Их можно было легко раздвигать и забирать­ся в соседний сад. Нюша на другой же день после знакомства показала ему тайный лаз. Владик осторож­но пролезал в дыру, прятался в малиннике и тихонько свистел. Нюша. услышав, бежала к нему. Владик с вос­хищением смотрел сквозь листья, как развевается от бега подол серенького сарафана, хлопает ей по ногам.

— Идем? — шепотом с бьющимся сердцем спраши­вал у девочки Владик, сидя на корточках в малиннике.

Чаще всего Нюша, блестя глазами, кивала и шеп­тала:

— Жди меня у пруда!

Но иногда она уныло приседала рядом с ним, и он чувствовал, как немеет его сердце.

— Валька не пускает… — не глядя на него, грустно отвечала Нюша.

У Нюши было два пятилетних брата-близнеца, за которыми со старшей сестрой Валей они присматри­вали по очереди.

В день отъезда из деревни Владик, как обычно, убежал с девочкой на речку. Безымянная речушка, огибавшая полукругом деревню, кое-где расширялась, образуя озерки с илистым дном. В одном из таких озерков купались ребята. Возле берега, там, где они входили в воду, дно было твердое, прибитое ногами, но под кустами возле камышей по-прежнему был ил. Ребя­та в воде часто играли в «нырки», играли и в тот день. Владика в воде поймать было не просто. Ловкий, гибкий, плавал и нырял он здорово! Мальчишки завидо­вали. В последний день в деревне он особенно резвился, старался для Нюши. В нем с утра жило волнение: сегодня нужно было сказать девочке, что он напишет ей письмо, и будет ждать ответ, а следующим летом приедет обязательно, но как сказать об этом, он не знал, стеснялся. Всякий раз, выныривая из воды, смеясь и вскрикивая, чтобы обратить на себя внимание «води­вшего» мальчика, он искал глазами Нюшу. Она стояла возле камышей в воде по пояс и следила за игрой. Под конец игры, когда у Владика зашумело в голове от воды, почти все мальчишки выбрались на берег и разлеглись в траве на солнце, подбадривая «водившего» мальчика Колю, мальчика щупленького и неприметного. От тако­го без труда можно было уйти, даже если он подплывет к тебе на расстояние вытянутой руки. Владик, ныряя стал раз за разом приближаться к берегу, где все еще по пояс в воде стояла Нюша. Коля гнался за ним. Едва Владик в очередной раз вынырнул из воды, как вдруг резко ударило в глаза черным. Рот и ноздри забило вонючей жижой. Владик задохнулся, захрипел, от испу­га не понимая, что случилось. Но, услышав хохот, понял, что в него кинули грязью. Он нырнул, стал, лихорадочно дрожа, смывать под водой грязь с лица, выплевывать изо рта, прочищать пальцами глаза. Вы­нырнув, он увидел смеющуюся Нюшу, хохочущего Колю возле берега. Владик бросился к нему. Дрожь и ощущение позора не проходили. Коля — на берег! Владик догнал его и яростно толкнул в спину. Коля легко, как пустое ведро, полетел в кусты. Владик кинул­ся за ним, но его поймал за руку самый крепкий из ребят. Имя его забылось. Он задержал и крикнул, смеясь:

— Не трожь! Это не он!

— А кто! Кто! — злобно орал Владик.

Он рванулся, вырвался и снова кинулся к Коле, который в это время вылез из куста. Парень сильно толкнул Владика, и теперь он полетел в кусты в то же самое место, откуда только что выбрался Коля. Вла­дик вскочил и бросился на парня. Тот ловко ухватил его за руку и вывернул ее за спину.

— Это не он, говорят тебе! Не он! — крикнул па­рень сердито.

— А кто же! Кто?! — крутился в его руках Матцев.

— Нюшка!

— Не ври! Пусти, гад!.. Врешь ты!

— Нюшка, скажи! — крикнул парень.

Владик перестал биться в его руках и взглянул на девочку. Она по-прежнему стояла в воде.

— Я… — ответила Нюша.

— Ты! — вскрикнул Владик.

— Я…

Владик рванулся, вырвался, схватил свою одежду и, не оглядываясь, бросился по тропинке к деревне. Вслед ему кто-то засвистел. Владик бежал, пока не стал задыхаться. Всхлипывая и икая, он спустился к реке, влез в кусты ивняка, раздвигая гибкие прутья, сел на землю и заплакал. Плакал он долго, чувствуя жалость к себе…

Лежа в спальном мешке на нарах, Матцев ощущал такую же горечь и жалость к себе, как и тогда, в детстве. В землянке было тихо. Только изредка слышались сонные вздохи десантников. Владик видел, что щели в брезенте, закрывавшем дверной проем, стали замет­нее, яснее. Начинало светать. Владик пытался вспомнить сон, но ничего конкретного не вспоминалось, помнилось только какое-то неясно-счастливое состояние и вдруг — удар в лицо, мгновенный испуг, вонючая жижа во рту, боль и резь в глазах. И в этот миг он проснулся.

Так и не вспомнив подробностей происшедшего с ним во сне, Матцев, все еще хмурясь, потихоньку выбрался из мешка и начал снимать свитер, намерева­ясь заняться гимнастикой на берегу озера. Заметив, что Андрей Анохин тоже проснулся, открыл глаза, он подмигнул ему. Андрей улыбнулся.

 

 

15

 

Матцев втоптал в песок возле самой воды неболь­шое бревнышко, встал на него, присел на корточки и начал умываться. Вода, тяжелая, коричневая на вид, приятно холодила щеки, шею, грудь. Владик уже при­вык к темно-рыжему цвету воды таежных рек и озер. Неподалеку от него умывался, урчал Звягин.

— Холодная, зараза! Ух! — выкрикивал он. Умылся наскоро и побежал к землянке, на ходу поспешно вытираясь полотенцем.

Владик выпрямился и, стоя на прежнем месте, на­чал до красноты растирать грудь полотенцем. «Хоро­шо комаров и гнуса уже нет, — думал он. — Не дали бы понаслаждаться!»

Он увидел возле кострища Анюту и направился к ней, накинув полотенце на плечо.

— Давай-ка, я разожгу.

Девушка протянула ему спички.

— А я умоюсь как раз… Надо бы воды принести… из ручья!

— Я сгоняю! — крикнул Андрей, слышавший раз­говор, и подбежал к ним.

— Дуй! — указал Владик на ведра.

Анохин подхватил их и помчался в глубь тайги.

— Анюта, погоди! — остановил девушку Владик, когда она повернулась, чтобы идти к землянке. — От­неси полотенце…

Девушка остановилась.

— Анюта, слушай… как это… как тебя в детстве звали? — спросил Матцев волнуясь.

— В детстве! — удивилась девушка, потом усмех­нулась. — По-всякому! А что?

— Ну, все-таки как? Анюткой, Нюткой… — подска­зал он быстро.

— Нюшей, Нюшкой! — засмеялась девушка.

— И деревня твоя неподалеку от Кирсанова, рядом с железнодорожной линией? Так?

— Откуда ты знаешь?

— Знаю, я все знаю! — не удержался от возникшей вдруг радости, засмеялся Матцев. — Я все про тебя знаю!.. Ну ладно, иди, иди, умывайся. А то с голоду нас уморишь!

Он смотрел вслед удаляющейся девушке и думал: «Она! Невероятно… Встретить здесь!.. И ни за что не узнать в ней ту девочку! Нюша, казалось, вырастет бой-бабой, а эта скромна, тихоня! В детстве только с мальчишками играла, а теперь парней сторонится…» За завтраком Владик не мог без улыбки смотреть на Анюту. Он искал черточки на ее лице, прихваченные из детства, и находил много знакомого, только сильно преображенного временем: все в ней стало нежнее, женственней, как-то закругленней. «Столько времени видел в поселке и не мог узнать, — думал он с сожале­нием. — Сказать ли ей об этом?»

— Ты чего смеешься? — спросила Анюта, перехва­тив его взгляд.

— Долго рассказывать, — улыбаясь, ответил он. — После расскажу!

Андрей насторожился. Разговор этот ему не понра­вился.

Десантники с утра снова взялись за лопаты, начали рыть землянку для временного котлопункта. Выбрасы­вая песок из ямы, Гончаров прислушивался — не стре­кочет ли вертолет? Сегодня должны были привезти трелевщик. Гончаров видел, как вертолеты переносили трубы, опоры для буровых, вагончики, но чтобы по воздуху трактор, этого ему видеть не приходилось. Прислушиваясь к звукам моторов вертолетов, Гонча­ров впервые обратил внимание на то, как часто они летают над тайгой. Чуть ли не каждый час доносилось стрекотание. Гончаров поднимал голову, надеялся уви­деть приближающийся вертолет, но все они пролетали стороной. И только перед обедом стрекот начал нара­стать, приближаться, потом появился вертолет. Под ним на тросах висел трелевочный трактор. «Идет! — заволновался Гончаров. — Стекла вроде целы!»

Десантники выбрались из ямы, столпились на поля­не. Ломакин вытянутой рукой руководил спуском. «Хрястнет сейчас оземь, стекла посыпятся!» — трево­жно думал Гончаров. Ему казалось, что вертолетчики слишком быстро опускают трелевщик. Но те были опытные люди: в метре от земли спуск замедлился. Гусеницы плавно коснулись песка. Вертолет по инерции спустился ниже, едва не коснулся колесами крыши трактора.

— Раздавишь кабину! — рявкнул Гончаров, при­крываясь рукой от ветра, поднятого винтами.

Голос его утонул в шуме мотора.

Вертолет сел рядом с трактором. Десантники на­правились к нему. Только Гончаров остался возле трелевщика. Он вскочил на гусеницу и заглянул в ка­бину, осмотрел приборы. Все было в порядке, все на месте. Потом быстро окинул взглядом мотор, успокоился и тоже подошел к вертолету.

Вертолетчики с достоинством важных гостей, кото­рые уверены, что их с нетерпением ждали, сошли на землю.

— Как дела, робинзоны? — спросил Михась, черно­бровый и черноусый толстяк. — Обосновались?

— Обосновались! — жали им руки десантники.

— Вы нам вертолетную площадку готовьте… Больше в песок садиться не будем!

— Завтра начнем, — ответил Ломакин. — Привезли чего-нибудь?

— Так! По мелочи… Много из-за того дурака не возьмешь! — кивнул Михась на трактор.

Ломакин встал на ступеньку железной лестницы вертолета и заглянул в салон. В хвосте лежали брезен­товые тюки. «Слава Богу, палатки есть!» — отметил про себя бригадир.

Десантники должны были установить две палатки для плотников и лесорубов. Плотники начнут строить первые дома поселка, а лесорубами станет бригада Ломакина.

— А когда контейнер с утеплителем будет? — слез со ступеньки Борис Иванович.

— Завтра… потом мы в город полетим… Книжки посмотреть?

— От тебя дождешься, — проворчал Ломакин.

— Ну и ворчливый ты к старости становишься! — засмеялся Михась.

Он знал, что Ломакин собирается летом уходить на пенсию, мечтает в земле копаться, сад разводить и соби­рает книги по садоводству. Борис Иванович уже купил в небольшом тамбовском поселке, Мучкапе, который покинул сорок с лишним лет назад, дом с приусадебным участком. Там его сейчас обживала жена.

 

 

16

 

Вечером Звягин зажег лампу в землянке и, потирая руки от удовольствия, расположился на нарах за шах­матами напротив Ломакина. Сашка включил транзи­стор, который сразу заскрипел, запищал на разные лады. Сашка покрутил ручку, поймал музыку и уселся рядом с шахматистами. Гончаров и Чиркунов молча расправляли спальные мешки, собирались ложиться отдыхать. Андрей вытащил из-под нар рюкзак и начал его развязывать, а Матцев подошел к брезенту, за которым были нары Анюты, и постучал по нему, говоря:

— Тук-тук!

— Кто там? — шутливо откликнулась девушка.

— Я — мальчиш-плохиш! — подхватил их тон Звя­гин, не скрывая ехидства.

— Почтальон Печкин, — ответил Анюте Матцев, не обращая внимания на слова Звягина. — Телеграмма из Кирсанова!

— Почтальону можно, — отозвалась девушка. Она лежала на нарах поверх спального мешка, укрывшись своей оранжевой курткой. Владик присел с краю возле нее.

— Устала? — тихо спросил он.

— Намаялась…

— Ну-ка, посмотри на меня, — серьезно сказал Ма­тцев.

— Смотрю, — засмеялась она.

— Ты внимательней смотри, внимательней! По­мнишь, я тебе в вертолете говорил, что где-то видел тебя… Узнаешь?

Девушка покачала головой, поднимаясь. Перед ней быстро промелькнули те места, где она могла встре­чаться с Владиком: город Кирсанов; та злополучная поездка в Тамбов к тетке, но тогда она и на улицу не выходила; тамбовская больница, где она не один раз бывала с мужем…

— Нет… не узнаю…

— Владик ведь такое редкое имя, у вас в деревне никого так не зовут, — подсказал он.

— Да, не зовут… А разве ты у нас был?

— Если бы не был, то не знал, что в деревне есть Танюха, у которой большой сад, а в саду растет пы­шечка! Ведь это верно, верно! — испугался Матцев, что Анюта сейчас скажет, что нет у них в деревне такой женщины.

— Верно! — протянула Анюта, вглядываясь в Матцева, и вспомнила робкий свист из кустов малины, белоголового мальчика. — Владик! Ты к бабке Петровне приезжал! Ты! Владик! — вскричала она и засмеялась, вскочила от возбуждения с постели. — Япомню, помню! Но я тебя сроду бы не узнала!

Матцев, смеясь, взял за руки Анюту и посадил рядом с собой. Она послушно села. Он обнял ее за плечи.

— А помнишь, какая ты была худая, костлявая, длинная! А сейчас, сейчас какая! — Он, все обнимая одной рукой за плечи, отстранился и начал разгляды­вать ее, будто бы они только что встретились. Все это он делал естественно, совершенно не думая, то ли говорит.

— А ты-то, ты-то! — возбужденно и радостно сме­ялась Анюта. — Вспомни!..

— Ну да, представляю… — хохотал Владик. — Ох, и любил же я тебя, худую! — воскликнул он неожидан­но для себя.

— А я! Я каждое утро ждала твоего свиста из малинника! Так и выглядывала — нет ли тебя там? — подхватила Анюта.

— И ты любила?! — воскликнул он.

— А то нет!

Они встретились сияющими глазами и увидели друг друга теперешними. И замолчали! Он вспыхнул, смутился и тихонько снял руку с ее плеча.

— А я бы тебя сроду не узнала, — повторила Аню­та, поправляя кофточку на груди и не глядя на Владика. В голосе ее чувствовалась жалость, что они уже другие, что прежнее невозвратимо ушло.

— И я бы не узнал, если бы не сон…

— Ты меня во сне видел? — улыбнулась она уже по-другому, как-то робко.

— Нет… Помнишь, как ты меня тогда… в воде… грязью? Я ЭТО видел!..

— Я же нечаянно!.. — испугалась Анюта, что все то светлое, возникшее между ними, уплывет, рассеется, и начала оправдываться. — Мы же играли… А ты оби­делся! Убежал… Ты все сердишься?

— Ну что ты! — снова воскликнул Владик. — Я же мальчишка тогда. Глуп был!.. Сколько же лет прошло? Десять? Да, десять! Ровно десять… Как ты жила эти годы? Что тебя сюда привело?

— А что ты видел во сне? — спросила она, в свою очередь.

Владик рассказал.

— Я это не в первый раз вижу, — закончил он, почему-то чувствуя волнение. — Видел, когда от жены ушел… Я ведь уже женатым побывал. Нехорошо у нас с ней кончилось… Нехорошо! — проговорил он мрачно и как-то встрепенулся, взглянув на девушку.

— Ты мне расскажешь? — тихо спросила Анюта.

— Расскажу… — кивнул он, забыв свои недавние рассуждения о том, что только дураки бывают с жен­щинами откровенными, открывать им душу ни в коем случае нельзя. — Да-да, расскажу, но не сейчас… По­том…

— Конечно, конечно, — быстро сказала Анюта и осторожно дотронулась зачем-то пальцем до его руки, но тут же отдернула свою руку, как от раскален­ной плиты, улыбнулась тихонько и вздохнула: — Я тоже замужем была…

— Ты!

— Да! Сразу после школы вышла… За того Колю… Помнишь, на которого ты подумал, что это он тебя грязью…

— А-а, маленький такой!

— Он вытянулся. Не меньше тебя сейчас!

— И что же вы?

— Не надо, Владик… Ладно?

— Ну да, ну да! — Он снова обнял ее за плечи и бережно прижал к себе, говоря: — Не сладко, видно, пришлось?

— Не сладко… Верно… — Она опустила голову.

 

 

17

 

Разговор с Владиком взбудоражил Анюту, вернул в прежние деревенские дни. Мужики в землянке затих­ли, а она не спала, вспоминала детство, городского мальчишку с чудным именем, Колю, пожилого учи­теля истории, который всегда подшучивал над ними с Колей, подшучивал он добродушно, а она обижа­лась, вспоминала деревенский клуб, куда так тянуло в весенние вечера, особенно в последнее лето перед свадьбой. Тогда она только что сдала выпускные эк­замены в школе, чувствовала себя взрослым, самосто­ятельным человеком, работала в колхозной столовой, помогала повару: картошка в ее руках под ножом крутилась ловко и быстро, только пальцы мелькали да картофельная кожура все удлиняющейся лентой свиса­ла в ведро; убирала со столов посуду, легко и гибко скользила по столовой, толкая впереди тележку. При­ятно было ловить взгляды парней, приятно сознавать что ты молода, хороша собой, что тобой любуются, а особенное счастье было чувствовать, что ты любима тем, кого любишь сама, ожидать его, ежеминутно взглядывать на дверь, не он ли входит в столовую. А когда появлялся Коля, неторопливо и старательно мыл руки над раковиной, стоя спиной к залу, хотелось подлететь к нему, подать полотенце.

А как хорошо было вечером, после духоты столо­вой, пробежать по меже огорода на речку с полотен­цем в руке, кинуть сарафан на ветку ивы, бултыхнуться разгоряченным телом в нагретую за день воду и плыть, с шумом поднимая ногами брызги. А потом клуб, Коля, притихшая ночная улица деревни, скамейка в шелестящем саду или на крыльце избы. И так каж­дый день, каждый вечер, каждую ночь до самой свадь­бы! Свадьбу играли в сентябре, бабьим летом. Столы стояли в саду, под яблонями с поредевшими листьями. Пахло антоновскими яблоками и счастьем, несконча­емым счастьем!

Свекровь, сорокалетняя бойкая женщина, шутливо жаловалась соседкам, гордясь собой, сыном, снохой:

— Сын-то что отчупил, а? Того и гляди бабушкой сделает! А я ить сама еще троих родить могу!

Осень и зима промелькнули быстро: счастливые дни летят незаметно. Анюта в первые дни после свадьбы с волнением и испугом прислушивалась к себе, пытаясь обнаружить признаки зарождающейся жизни. Шли дни, месяцы, ничего не происходило. Испуг сменился надеждой, но надежда все обманывала и обманывала.

— Что-то молодые твои ленивые такие, не торо­пятся! — говорили соседки свекрови.

— А куда им спешить! Сами еще дети. Пусть пожи­вут, — отвечала свекровь, но каждый месяц, заметив, что Анюта прихворнула, недовольно спрашивала: — Опять пришли?

Анюта виновато опускала голову.

Осенью из Тамбова к матери приехала в отпуск сестра Раиса Павловна, Анютина тетка. Работала она врачом в городской больнице. Анюта, смущаясь, по­делилась с ней, что они с мужем хотят маленького, а он почему-то не получается.

— Родишь еще, — успокоила Раиса Павловна. — Живете-то всего год… Да и тебе восемнадцать только. Это не двадцать восемь, беспокоиться нечего. Успеешь! Я-то в тридцать лет родила!

Анюта знала историю своей тетки. Раиса Павловна никогда не была замужем. Молодость ее совпала с го­дами войны, ровесники не вернулись с фронта. Когда Раиса Павловна поняла, что ей не суждено обзавестись семьей, она решила родить ребенка и стала искать подходящего для своей цели мужчину. Увидела однаж­ды в кинотеатре рослого красивого офицера и поняла, что сын ее должен быть таким. После сеанса она долго шла за офицером по улице, не решаясь подойти. Нако­нец решилась, остановила его. Они присели на лавоч­ку, и Раиса Павловна рассказала офицеру, зачем он ей нужен… Родила она дочь, и до сих пор не знает даже имени ее отца. В этом году перед отпуском Раиса Павловна проводила в первый класс своего внука.

Прошла и вторая зима, а весной свекровь направи­ла сына со снохой в Тамбов в городскую больницу. Там через две недели стало ясно, что Коля не может иметь детей.

— Теоретически-то возможно, — пояснил доктор. — Но слишком маленький шанс! Все равно, что в лоте­рею «Волгу» выиграть. Выиграть-то можно, а попро­буй-ка!..

— И сделать ничего нельзя? — спросил ошеломлен­ный Коля.

— Практика показывает, что бесполезно что-либо предпринимать… Придется вам смириться. И без де­тей живут люди…

— Как же без детей! — воскликнул Коля, не веря услышанному. — Я — без детей! Нет, это невозможно! Не может быть!

Все лето Коля пил таблетки. В августе снова поехал в Тамбов. На этот раз один. Вернулся через неделю, пьяный. Ночью в постели прижимался к Анюте, пла­кал. Плечо у нее было мокрое от его слез. Плакала и она.

— Как же без детей жить, а! Зачем жить-то! — повторял он, всхлипывая.

Анюте страшно было слышать эти слова, страшно сознавать их правду.

— Может, еще будут? — шептала она дрожащим голосом. — Может, будут! Врач говорил…

Утром она слышала, как свекровь раздраженно во­рчала на сына.

— Распустил сопли… Разнылся! Врачу поверил… Им, врачам-то, только бы отвязаться… Где это ты видел, чтоб мужик детей иметь не мог? Все у тебя на месте, все при тебе! Баб бесплодных сколько угодно встречала, у нас в деревне их несколько, а чтоб му­жик… Это уж ты брось!

Анюте обидно стало слышать это, больно! Она шумно встала с кровати, чтобы свекровь поняла, что она не спит. Свекровь замолчала.

Коля с тех пор стал все чаще возвращаться с рабо­ты пьяным. Ходил хмурый, злой. Анюта ластилась к нему, успокаивала, убеждала, как и свекровь, чтобы не верил врачу, все будет у них в порядке. Он еще больше злился, кричал:

— Что вы меня, как маленького, уговариваете!

Счастливые дни остались в прошлом. Анюта меч­тала, что они вернутся, и все пойдет, как прежде. Но Коля становился все раздраженней, а в редкие теперь минуты нежности говорил, что она уйдет от него, не станет жить с бесплодным. Ей странно было пред­ставить это: так живы были в памяти недавние счаст­ливые переживания. Все чаще она вспоминала встречи с Колей до замужества, первые дни жизни в его доме. Потом стала мечтать, как родится у них мальчик, как Коля бросит пить, станет прежним. Все больше она становилась мечтательной, начала жить в вымышлен­ном мире. В столовой она, забывшись, спохватывалась вдруг, глянув на часы: обед прошел, а маленький дома не кормлен, плачет теперь, надрывается. Анюта броса­лась к двери, ругала себя, мол, какая же она мать! Но в дверях останавливалась, вспомнив, что ребенка у нее нет, да и никогда не будет.

— Куда это ты? — удивленно спрашивали у нее.

— Да так, — вяло возвращалась она назад.

И по ночам, проснувшись, она прислушивалась тре­вожно, не плачет ли маленький. Потом вспоминала и начинала тихо плакать сама. Однажды ночью ей спросонья послышался детский плач. Анюта вскочила с постели, зашлепала босыми ногами по полу, броси­лась к тому месту, где хотела поставить детскую кро­ватку, испугалась, не найдя ее там. Куда же кроватка делась? — озиралась она в полутьме, пока не вспом­нила. В эту ночь впервые подумалось ей — не пойти ли по пути Раисы Павловны. Анюта представила себя с другим мужчиной и брезгливо передернулась. Какая гадость! Как только в голову такое приходит? Она нежно обняла мужа, прижалась к нему. Коля проснул­ся, повернулся к ней, тоже обнял. Она почувствовала прежнюю нежность. Рядом он, родной, единственный, и всегда будет рядом, всегда, что бы там ни было! Но неприятный запах перегара вернул к действительности, и она заплакала.

— Анюточка! — горячо зашептал Коля. — Я вижу… мучаешься ты! Уходи от меня, брось! Я конченый человек, а ты-то… Тебе и двадцати еще нет. Тебе-то зачем страдать!

— Молчи! — закрыла ему рот ладонью. — Не уйду я никуда!

Он притих, потом обречено прошептал:

— Уйдешь ты, и я жить не стану! Пропаду! Зачем жить тогда?

«Пропадет? — с тоской думала Анюта. — Надо что-то делать! Но что? Что?!» Ей было жалко и его, и себя…

 

 

18

 

Приближался отпуск, и Анюта решила съездить в Тамбов к Раисе Павловне дней на десять. Походить там по магазинам, сделать кое-какие покупки. Коля посадил ее на проходящий поезд в пять часов вечера, до Тамбова езды всего несколько часов. Засветло должна быть у тетки. В вагоне было мало людей. Коля устроил ее на свободное сиденье у окна, поднял сумку на верхнюю полку, и они вместе вышли в тамбур. Поезд стоял недолго.

Анюта вернулась в вагон, села и стала смотреть, как проплывают мимо знакомые с детства деревья, река, поле. Кто-то подошел и сел напротив. Она даже не посмотрела в его сторону. Взглянула лишь тогда, когда услышала:

— Муж?

Посмотрела недоуменно. Вспомнила, что парень этот был в тамбуре, когда она прощалась с Колей, и молча кивнула.

— Только поженились? — продолжал расспраши­вать парень.

Анюта хотела отвернуться: какое ему дело до нее? Но лицо парня чем-то притягивало, что-то напоминало. Видела ли она парня где? Анюта от­ветила правду:

— Давно женаты… три года!

— Да-а! — удивился парень. — А молодые какие… Мне под тридцать, а я еще не знаю, что такое семейная жизнь!

— Напрасно… — ответила Анюта и поняла, чем притягивало ее лицо парня. Он был удивительно по­хож на Колю: такие же русые волосы, только у парня длинней и аккуратней, такой же сплющенный нос, карие глаза, но взгляд какой-то нагловатый и вместе с тем беспокойный. Вспомнилось мгновенно ночная мысль о том, чтобы пойти по пути Раисы Павловны. Анюта представила себя с парнем, и отмахнулась от видения, но как-то вяло.

— В Тамбов или дальше? — расспрашивал парень.

Анюта ответила.

— К тетке?

— А как ты догадался?

— Так ты же с мужем в тамбуре разговаривала…

Они познакомились. Парня звали Романом. Жил он в Тамбове, возвращался домой из командировки.

В Тамбове, помогая Анюте сойти по ступеням ва­гона, Роман приобнял ее за талию и сказал, неприятно поблескивая глазами:

— Мне так жалко расставаться с тобой! Завтра суббота, давай встретимся? Я покажу тебе город… Не пожалеешь!

Анюта высвободилась из его руки. И снова мельк­нула ночная мысль. Она хотела отказаться от встречи, но вспомнила слова Коли: «Я жить не стану! Пропа­ду!» И Анюта неожиданно бросила коротко, мучитель­но краснея:

— Где?

— Где хочешь? В парке давай…

— У входа! В три часа дня… Ждать не буду! — быстро проговорила Анюта, не глядя на парня, под­хватила сумку и сбьющимся сердцем направилась в здание вокзала, вышла в противоположную дверь, спустилась по ступеням и через площадь двинулась к троллейбусной остановке, думая: «Что я сделала! Что я сделала!»

«Я могу не прийти, — подумала она в троллей­бусе. — Завтра решу!»

Но пришла…

 

 

19

 

С каждым днем поляна на берегу озера преобража­лась, теряла свой вековой вид. Следы трелевщика ис­полосовали ее вдоль и поперек. Начала расти первая палатка. Она неожиданно для Анохина оказалась вместительной, громадной, чуть ли не с барак вели­чиной. Андрей представлял ее большой, но не такой громоздкой, поэтому думал, что установят быстро, не понимал, когда бригадир говорил, что с палатками им придется повозиться.

Ломакин, зная, что Матцев с Анохиным друж­ны, поставил их на валку леса для взлетной площадки вертолета. Бревен для нее нужно было много, в три наката. Пилили деревья, таскали бревна трелевщиком и сооружали площадку несколько дней. В эти дни рядом с Матцевым Анохин стал чувствовать себя неспокойно, стал нервничать. Раздражало то, что Владик открыто ухаживает за Анютой, раздражали шутки Матцева, но девушке они нравились, она отвечала на них смехом. Когда Анюте требовалась помощь: дров наколоть или воды принести из речки, она звала Владика.

— Давай я принесу, — отзывался иногда Андрей.

— Неси, — подавала она ведро.

«Владику дает ведро по-иному, душевней, как близ­кому человеку! — хмуро думал Анохин, шагая к ре­ке по тропинке. — Неужели она такая наивная? Разве трудно вычислить, чем это кончится? Разве не видит, как он с Наташей обошелся? Красавец!»

Вечера Владик проводил с Анютой за брезентом. Андрей, чтоб не подслушивать, крутил ручки Сашкиного транзистора или подсаживался к шахматистам, забивал на высадку, но в первой же партии его самого всегда высаживали. Чаще всего это делал Звягин. Андрей у него ни разу не выиграл… И по ночам Анохин стал просыпаться. Проснется от какого-либо шороха и начинает прислушиваться, не Матцев ли это крадется к Анюте или, может быть, он уже у нее. Андрей сам понимал, как нелепы и смешны его страхи, но ничего поделать с собою не мог. По утрам он неприязненно окидывал взглядом ладную фигуру Матцева, занимающегося гимнастикой…

Валили они лес по очереди. Один пилит, а другой «вилкой», длинным шестом с насаженным на конец стальным двузубцем, толкает дерево, направляет, что­бы ложились они рядышком. Так проще цеплять тро­сом к трелевщику. В первые дни чаще пилил Матцев. Получалось у него ловко, легко. Даже звук мотора пилы не менялся. Ровно, спокойно, попыхивал дымком, словно крутил цепь вхолостую. А у Андрея то сердито фыркал, то недовольно выл, то захлебывался, переставая крутить цепь. Андрей, тол­кая дерево, внимательно следил за пилой в руках Матцева, старался понять, почему она не капризнича­ет. Потом и он научился по звуку мотора определять, когда нужно прижать к стволу, когда шевельнуть ею, освобождая от излишней нагрузки.

В полдень, свалив очередное дерево, Владик шумно выдохнул, прислонил к вкусно пахнувшему пню сосны пилу, снял каску, положил ее на пень, сел на комель только что сваленной сосны, сплюнул, устало оперся локтями о колени и стал смотреть, как Гончаров цепля­ет тросом деревья к трелевщику неподалеку от них. Андрей воткнул в землю «вилку» и увидел среди дере­вьев оранжевую куртку Анюты. Она с ведром в руке направлялась к речушке. Захотелось побежать к ней. Анохин взглянул на Владика. Матцев тоже увидел Анюту и поднялся, поправил мокрые от пота волосы.

— Попились-ка сам… Я сейчас… — бросил он Анохину и, хрустя сучьями, бодро зашагал наперерез девушке.

Андрей проводил его хмурым взглядом и взялся за пилу. Она показалась ему необыкновенно тяжелой. Анохин примерился к ровному темному стволу кед­ра, взглянул вверх, выбирая, с какой стороны делать надрез, и осторожно, тихо опустил пилу на землю. Он увидел, как с ветки на ветку перелетела белка и сразу потерялась среди густых пучков игл. Андрей стал ис­кать ее глазами и заметил, как белка перелетела на соседнюю сосну, где ветки были не столь густы. «Ух, ты какая! — пошел Анохин следом, стараясь не упу­стить ее из виду. — И шума не боится!» Белка проворно и бесшумно карабкалась по веткам, перелетала с сучка на сучок, пряталась за стволы и тут же с любопыт­ством выглядывала. Потом снова ловко прыгала на другое дерево. Андрей осторожно ступал по мягкой хвое следом за ней. Он еще ни разу не видел белку, и его поразил коричневый пушистый и упругий комо­чек. Вдруг до него долетел смех Анюты. Андрей вздрогнул, взглянул в ту сторону и увидел девушку. Она, позвякивая ведром, убегала от Матцева, громко и тонко смеясь. Анохин следил из-за дерева, как она легко и проворно прячется от Владика за стволы дере­вьев, приседая на бегу под сучьями. Андрей заметил, что Матцев мог бы ее поймать, но он только делал вид, что старается схватить. И Анюте это нравилось.

Анохин повернулся и тяжело побрел назад, ду­мая о девушке. Она же знает, что Владик жил с Ната­шей. Что она думает? Почему хотя бы из-за женской солидарности не отвратительны ей ухаживания Мат­цева?.. А Владик? Тому-то что надо? Играет современ­ного донжуана? Жену оставил в Тамбове. В поселке сошелся с Наташей. И здесь сразу же к другой! Думая об этом, Анохин морщился, пилил сосну. Он, види­мо, слишком волновался, нервничал, и мотор бензопи­лы начал сердиться, недовольно ворчать. Сосна нако­нец дрогнула и стала, похрустывая, крениться. Андрей выхватил пилу из ствола и отошел в сторону. Дерево гулко ударилось о ствол спиленного ранее кедра, ох­нуло и, постанывая, улеглось рядом.

— Дела идут? — с веселым видом вернулся Ма­тцев.

— Не стоят, — не глядя на него и не скрывая раз­дражения, ответил Анохин.

— Мы чем-то недовольны?

— Слушай, Владик! — решительно поднял голову Андрей. — Ты, кажется, женат?

— Ну! — одновременно и подтверждая и спраши­вая, — что с того, — протянул Матцев.

— Не лезь к девчатам! Оставь в покое Ан… Анюту!

— Что это ты забеспокоился? — засмеялся Матцев, берясь за ручку пилы.

— Нет, ты меня не понял! Я говорю, оставь девуш­ку в покое!

— Это уж мое дело… Бери «вилку»! — сердито от­ветил Матцев.

— Нет, мое! — Анохин цепко схватил его за пле­чо и повернул к себе. — Ты меня понял?

Матцев опешил, удивленно уставился на Андрея. Они молча глядели друг на друга некоторое время, словно каждый ожидал от другого действия или прояв­ления слабости. Владик понял это, усмехнулся над собой — чудак! — и сбросил со своего плеча руку Анохина.

 

 

20

 

Вечером Чиркунов лежал на спине на нарах, под­стелив под себя, как обычно, спальный мешок. Он закинул ногу на ногу, постукивал носком в шершавое бревно низкого потолка, дергал струны гитары и тихо­нько, грустно мурлыкал себе под нос: «Прошлое не воротится, и не поможет слеза…» Михаил не любил выходные дни и те вечера, когда не валился в постель от усталости. Нужна была работа, работа или сон, лишь бы не думать, лишь бы не вспоминать. Спалось хорошо тогда, когда ныли мышцы. Сегодня он весь день укладывал утеплитель между стенок палатки. Ра­бота кропотливая, но физически легкая… И снова вста­вала перед ним прошлая жизнь. Вспоминалась Леноч­ка, стояло в голове почему-то одно утро после очеред­ной ссоры. Ссорились они исключительно по вечерам, вернее не ссорились, а скандалили, пошло скандалили, мерзко! В то утро он не позавтракал, после ссор еда в рот не лезла, выскочил на улицу и нырнул в полупус­той автобус. Квартира Леночки была на окраине горо­да. Михаил сел у окна и провел ладонью по холодному запотевшему стеклу. Стали видны проплывавшие ми­мо деревья.

Стоял октябрь. Дни были пасмурные. Из серых низких туч иногда начинал сеять липкий ленивый дождь. И в тот день с утра сеяло и сеяло сверху бесконечно и нудно. В автобусе тихо. Люди входят молча. Когда автобус притормаживает на остановках, на Чиркунова падают крупные капли, просочившиеся где-то сквозь крышу, но Михаил не замечает этого. Он ежится на сиденье и грустно смотрит на мокрый ас­фальт с ярко-белой линией посередине, на почерне­вшие деревья с редкими желтыми листьями на ветвях, на хмурые стены домов с тусклыми стеклами окон. На душе у Чиркунова тоже пасмурно и тоскливо…

Поссорился он с Леночкой из-за денег. Работала жена продавцом в универмаге, в обувном отделе. Днем она продавала женские сапоги на «манке», австрий­ские. Продавцам разрешалось брать по паре себе. Ле­ночка в сапогах не нуждалась, но, как обычно, взяла, надеясь выручить при перепродаже полсотни сверх цены. Но, как на грех, явилась бывшая одноклассница, явилась, конечно, к шапочному разбору, и начала ка­нючить у Леночки. И пришлось ей потерять двадцатку из запланированных. Пришла она домой огорченная и пожаловалась Чиркунову. Нет бы посочувствовать ей, посопереживать, а он брякнул:

— Нашла из-за чего расстраиваться!

— Да, тебе-то все равно! Тебе наплевать, откуда у нас денежки берутся…

— Я тоже работаю, — огрызнулся Михаил.

— Ты работаешь, работаешь на одни алименты! Много наработал…

— Ясвои деньги честно зарабатываю! — перебил Чиркунов и сразу пожалел, что произнес эти слова.

Глаза у Леночки сузились, тонкие брови взметну­лись, на щеках проступили злые ямочки — и началось. Что только не было брошено в его лицо? Начала она с того, что с ехидством припомнила, что приняла его нищим… Каких только слов о себе не услышал он! Обидеть, уязвить словом Леночка умела. Она находи­ла такие слова, от которых темнело в глазах у Чиркунова, и он еле сдерживался, чтобы не ударить ее, заставить замолчать. Он отвечал ей, тоже старался побольней уколоть. И было обидней из-за этого… Вспомнилась первая жена Василиса. Нечастые раз­молвки с ней никогда не были так грязны, так обидны. Там все было проще и легче. А поступил с ней Чиркунов жестоко: бросил с трехлетним сыном Дениской, сбежал… Тогда ему стало казаться, что Василиса не понима­ет его, что у них разные интересы, его успехи и неудачи не волнуют ее, и что рядом с ней он обречен на вечное одиночество. В юности он считал, что земной мир создан для наслаждений, для счастья, которое не могут взять лишь те, у которых не хватает ловкости. А он ловок, умен, удачлив, не упустит своего счастья, добьется, чтобы жизнь его состояла из одних удовольствий и наслаждений. И начало его жизни подтверждало это. Все ему удавалось: легко поступил в институт, стихи его без задержки печатались в областной комсомольской газете, была издана книга, быстро пришла слава, а с ней восторженные поклонницы, страстная любовь к Василисе, которая тогда казалось вечной. В погоне за удовольствиями, за наслаждениями, он никогда не задумывался об опасностях, которые подстерегают каждого гонщика в гонке за несуществующей добычей. Вскоре тамбовские наслаждения стали казаться ему мелкими, однообразными, начали приедаться, стало мниться, что он достоин большего. Хотелось всесоюзного признания. Но московские журналы и издательства не печатали его, возвращали назад стихи. К этому времени он окончил институт, Василиса родила Дениску, пошли повседневные заботы, нужно было кормить семью, себя. Бедность, нужда, болезни ребенка, заботы, страдания, скорбь. Ненужные, как казалось ему тогда,  недостойные его заботы, бессмысленная жизнь, болото, трясина, которая засосет его, проглотит без следа. Хотелось иных радостных ощущений. И в такой миг душевной смуты, разочарования, жажды новых ощущений встретилась ему Леночка, вспыхнула надежда, уверенность, что с ней жизнь его превратиться в прежний поток удовольствий и наслаждений… А сейчас перед ним проходят дни, прове­денные с Василисой, и кажется, не было лучше дней в его жизни. «Нет гибели тому, что было, чем жил когда-то! Нет разлук и потерь, пока жива душа, пока жива память!» Как хорошо! Как верно! Вспоминается сын Дениска, вспоминается, с какой тревожной радо­стью ожидали они его рождения. Как бережен, как нежен был он тогда с Василисой!.. Как там теперь сынишка? Забыл ли о нем? Зовет ли папой нового отца? Когда Чиркунов узнал, что Василиса вышла замуж, ему вдруг стало легче, будто бы часть вины перед ней отпала. Жизнь у нее теперь устроена. Вскоре у Василисы родилась дочь, и он решил, что, слава Богу, теперь все, отгоревала она, теперь он забыт. Да и помнила ли она о нем? — думалось порой. А не все ли равно? Теперь и ему забыть можно! Но почему же не дают покоя слова: «Здравствуй, чужая милая! Та, что была моей…»

Задумался Чиркунов и чуть не проехал свою оста­новку. Он, извиняясь, бочком выскользнул из автобуса навстречу входившим пассажирам. На него сердито ворчали. Он в ответ бормотал: «Извините! Извини­те!»— и плечом вперед пробивался сквозь толпу.

В комнату, где Михаил переодевался в рабочую одеж­ду, заглянул прораб и попросил его поработать сегод­ня на шлифовочной машине. Из раздевалки Чиркунов отправился на склад, получил противогаз, респиратора не нашлось, марлю и шкурку. Марлю он сложил вдвое и повязал на голову, словно платок, чтобы пыль при шлифовке не попадала на волосы. Потом натянул противогаз и включил машину.

Паркет был дубовый. Положен он еще в двадцатых годах, когда строился этот дом. Много лет пол нати­рали мастикой темно-вишневого цвета. Она въелась в паркет так глубоко, что, сколько раз ни проходил Чиркунов машиной по полу, все равно он оставался красноватого цвета. Дышать в противогазе тяжело, да еще запах лака. Недавно в противогазе покрывали полы лаком, и едкий запах остался в нем надолго… То ли от грустных воспоминаний, которые беспорядочно проходили перед ним, наплывая одно на другое, то ли от того, что противогаз был мал и давил на голову, то ли от запаха лака, то ли от резкого и монотонного гуда машины в голове Чиркунова скоро стало тяже­леть и начала возникать глухая боль. Но он все водил и водил машину по паркету, держась за ее мягкие резиновые ручки, а перед глазами вставало то первое знакомство с Леночкой, когда он зашел в универмаг посмотреть, нет ли подходящих для жены туфель, то неожиданная встреча с ней на городском пляже, с которой и началось. В то время он был беспечен, весел, говорлив, любил и умел нравиться девушкам. К концу пляжного дня Михаилу и Леночке стало казаться, что они знают друг друга вечность, а то, что они познакомились только сейчас, лишь досадное недоразумение в их жиз­ни. Потом они были у каких-то знакомых Леночки на какой-то вечеринке. Леночка любила вечера с засто­льями, любила потанцевать. Ах, как она танцевала! Гибкая, тонкая, хрупкая: во время танца от нее нельзя было глаз отвести! Что там перед ней Васили­са? Даже сравнивать неудобно! Жизнь с такой женщи­ной, как Лена, сплошной праздник, казалось ему тогда.

Дни командировки после знакомства с ней преврати­лись в один день: яркий, красочный, расписной! Это был то ли сон, то ли бред! И казалось тогда, что так будет всю жизнь, всегда, что это и есть настоящая жизнь. Потом был скорый развод с Василисой, смуще­ние и стыд при встречах с соседями и знакомыми, тоска при виде Дениски и слезы, слезы Василисы…

Машина стала плохо снимать слой мастики с пар­кета, видимо, сработалась шкурка. Михаил выключил ее и откинул крышку барабана. Так и есть! Нужно менять шкурку. Чиркунов стянул с головы противогаз, вытер вспотевший лоб, решил отдохнуть и вышел на лест­ничную клетку, чтобы не дышать в комнате поднятой пылью. Платок из марли был еще на его голове. Маша Резникова, красившая дверь соседней квартиры корич­невой краской, увидела его, засмеялась и сказала: Ты сейчас как басмач!

— Нет, я Марья Ванна, — засмеялся и Михаил.

Он взялся за уголки платка-марли и затянул их под под­бородком, кокетливо повел глазами, поджав губы.

Маша снова засмеялась и поглядела на него внимательно.

— Странный ты какой-то! Шутишь, смеешься, а глаза все время грустные. Я давно заметила…

— Какой уж есть, — развел руками Чиркунов, снял марлю, облокотился на перила и стал смотреть вниз, туда, где два электрика возились со щитком.

Дом был старой планировки. Лестница винтом поднималась вверх. Квартиры коммунальные, с ча­стичными удобствами. Жильцов теперь выселили и от­делывали дом под контору.

После работы Чиркунов увидел на кухне на столе записку. Леночка писала, что поедет сегодня к подруге Насте и, возможно, заночует у нее. Михаил покрутил в руках бумажку, кинул ее в мусорное ведро и сел ужинать. Ел он без всякого удовольствия, тупо устави­вшись в кафельные плитки на стене кухни. На белых глянцевых плитках через одну были наклеены перевод­ные картинки, изображавшие кисти вишен, смородины, клубники, малины, и казалось, что ягоды нарисо­ваны. «Позвонить, что ли, Насте?» — подумал Михаил и потянулся к телефону, но вспомнил, как две недели назад в таком же случае позвонил, трубку взяла Лиза, дочь подруги, и ответила, что Леночка сегодня к ним не приходила. У Лизы тут же, вероятно, выхватила трубку мать и заговорила сладким голосом, что Ле­ночка только что ушла от них, ушла по делам и скоро снова вернется, а Лиза об этом не знала, она сама только что пришла: вспомнил об этом, положил трубку и стал ходить по кухне. Он ходил из угла в угол, сжимал виски пальцами, тихо постанывал и бессознательно повторял и повторял про себя слова песни, которые весь день вертелись в его голове; и тог­да, когда он ехал на работу, и когда ходил за шлифо­вочной машиной, и когда возвращался домой: «Про­шлое не воротится, и не поможет слеза… Как целовать мне хочется дочки твоей глаза…»

Чиркунов, чтобы сбросить наваждение прошлого, резко ударил по струнам гитары, и вдруг с едкой тоской мелькнула неожиданно откровенная мысль в его голове: «Мечтал о всенародной любви, а не смог добиться любви всего одного человека, родной жены!»

 

 

21

 

После таких воспоминаний Михаил Чиркунов в поселке напивался. Утром болел, был угрюм, молчалив, а к ве­черу, несмотря на «сухой» закон в поселке, снова нахо­дил вино. А как найти здесь? — размышлял он. Может, кто из ребят захватил с собой и утаил на черный день или на праздник? Вряд ли! Если только у бригадира спирт есть? В поселке он пытался лечить свою язву спиртом. Михаил заметил, что сегодня Ломакин, работая, изредка морщился и мял руками живот. Значит, язва у него снова проснулась. Надо поглядеть не будет ли он ее спиртом жечь.

Ломакин сегодня в шахматы не играл. Он в очках читал книгу, сидел, ссутулился внизу на нарах, напро­тив Звягина с Сашкой, расположившихся за шахмат­ной доской. На коленях у Сашки лениво журчал тран­зистор, потрескивал изредка разрядами, наполнял зем­лянку домашним уютом, напоминал Чиркунову детст­во, то время, когда он, лежа на полатях, слушал только что впервые подключенное в деревне радио. Ломакин перед отъездом в тайгу взял в библиотеке медицинскую книгу о язвенной болезни желудка и за­хватил ее с собой посмотреть, когда образуется сво­бодное время. Днем желудок начал посасывать, ще­мить. Борис Иванович вспомнил о книге и вечером вытащил ее из рюкзака, решил полистать, поглядеть, может, в ней сказано, чем можно успокоить язву. За спиной бригадира на нарах на боку, подтянув колени чуть ли не к подбородку, по-детски спал под телогрей­кой Федор Гончаров. Читая книгу, Ломакин немного приспустил очки на нос и выглядел в них непривычно, смешно, сразу чувствовалось, что пользуется он оч­ками редко. «Медведь в очках!»— усмехнулся Чиркунов, вспомнив картинку в какой-то детской книжке. Там старая медведица вязала носки, сидя на скамеечке, так же как Ломакин, ссутулившись и приспустив очки на нос.

Анохин укрепил зеркальце на сучке столба, под­держивающем нары, и брился безопасной бритвой. Утром он не побрился. Щетина выступила на щеках густая, неприятная. Андрей крутил головой, косил гла­за, стараясь разглядеть при тусклом свете керосиновой лампы в маленьком четырехугольнике намыленную щеку. Снимая бритвой пену, он неприязненно прислу­шивался к звукам, доносившимся из-за брезента, пы­тался понять, что там происходит. Оттуда изредка долетали мягкий смешок Матцева и короткое перелив­чатое хихиканье девушки. И всякий раз, когда раз­давался смех, грудь Анохина будто бы кто сдавли­вал, а потом медленно отпускал.

— Пионер, — оторвался Ломакин от книги и снял очки. Он чувствовал себя в них неловко. — Что означа­ет слово гидрокарбонат натрия?

— Не знаю, — ответил Андрей.

— Как же ты не знаешь? — по-прежнему ссутулясь, недоверчиво глядел на него Ломакин, держа книгу и очки на коленях. — Ты же студент!

— Я не химик и не медик… Ты к Матцеву обращайся. Его из химического института выперли!

Андрей по­следние слова произнес громко, надеясь, что в женской половине услышат их, но сразу пожалел, что сказал. Зло получилось и ехидно. Но никто не заметил этого.

Матцев три года учился в химико-технологическом институте, который, по его словам, он сам бросил и уехал в Сибирь.

— Владик в желудке не разбирается, — отозвался Звягин. — Он больше по половым вопросам!

— Какое слово, Медведь? — свесился сверху Михаил.

— Ты лежи там! Тебя не спрашивают, — ответил бригадир Чиркунову.

— Нет, ты скажи, — не отставал Михаил.

— Гидрокарбонат натрия, — сказал Андрей.

— Спирт! — быстро и как-то радостно воскликнул Михаил, откинулся на подушку и положил себе на живот гитару.

— Что-о? — посмотрел на него Ломакин.

— Спирт, настоянный на клюкве! Язву желудка лечат только спиртом, ты разве не знал? Можно и вод­ку пить, только запивать нужно клюквенным компо­том, — наставительно разъяснил Чиркунов.

— Чтобы лучше наклюкаться! — вставил Звягин.

— Слушай, Медведь, не финти! — совсем другим тоном заговорил Михаил. — У тебя же бутылка есть. По­ройся в рюкзаке… Душа горит!

— Она у тебя каждый день горит… Ты же просился сюда, чтобы от водки отстать, а сам… Ну, народ! — Бригадир снова уткнулся в книгу.

— Твою мать, — ругнулся Чиркунов. — Прав Мая­ковский: живем как на том свете — ни тебе бутылки, ни пивной! — И, дурачась, энергично затенькал на гитаре и громко запел:

 

Любимая, ты яблоня, пушок щеки склоня,

как возле черного плетня, стоишь возле меня!

 

Гончаров вдруг забормотал, заворковал что-то во сне, и Чиркунов умолк.

— Василек! Василечек! Цыпленочек ты мой! — ясно услышали все.

— Цыпленочек опять заговорил, — ласково засме­ялся Звягин, поворачиваясь к Гончарову. — Долго он что-то не разговаривал. Бывало, каждую ночь вспоми­нал…

— Уставал сильно, — также ласково отозвался бри­гадир.

— О ком он так? — спросил Андрей.

— По сыну тоскует… Должно, опять во сне увидал…

Чиркунов замер, уловив запах одеколона, раздул ноздри и начал нюхать воздух, застыл, как охотничья собака, неожиданно почувствовавшая впереди запах птицы. Он глянул вниз и пошарил глазами по землян­ке, задержался на брезенте. Он подумал, что запах одеколона идет оттуда, потом увидел, как Анохин растирает щеки ладонью, а в другой руке держит пузырек с одеколоном. Из-за брезента послышался Анютин смех. Андрей поморщился, закрутил пробку, сунул пузырек и бритвенный прибор в рюкзак и затол­кал его под нары. Чиркунов с нежной улыбкой наблю­дал за ним, словно молодой отец за игрой своего малыша, затем задумчиво почесал небритую щеку, усмехнулся, громыхнул пальцами по струнам и запел:

 

Мне пала карта — дальняя дорога,

мне пала карта — казенный дом…

Завел котомку я и проклял Бога:

мне участь горькую готовил он.

И вот отправился я добровольно…

 

— Что ты заныл? — перебил его Борис Иванович, снова отрываясь от книги, читать которую было скуч­новато. В ней было много непонятных слов. Это раздражало. — Казенный дом да казенный дом! Воешь, как кобель на луну. Спел бы что-нибудь стоящее!

— Он по казенному дому тоскует, — пояснил Звя­гин, намекая на то, что Чиркунова, как алиментщика, разыскивает милиция.

— Это коту ясно… Найдут — упекут! — поддержал его Ломакин.

— Всё! Агушки! Мат созрел! Пятнадцатый ход и ку-ку! — воскликнул Звягин, радостно потирая коле­ни и покачиваясь.

— Давай еще! — требовательно попросил Сашка, разгоряченный проигрышем.

Они начали расставлять шахматные фигуры. Андрей, чувствуя, что настроение у Чиркунова бла­годушное, спросил:

— Ты что, действительно три раза был женат? — Анохин знал в деревне только об одной его жене.

— Сколько раз — одному Богу да ему известно… Только у трех жен его дети растут, — ответил за Михаила Звягин. — Ему папа с мамой не объяснили, что жениться — это значит наполовину уменьшить свои права и вдвое увеличить свои обязанности. Поглядишь на него, вроде умный, а не понимает, что лучше быть сильно любимой одной, чем многими, но не сильно.

— Да! — воскликнул Андрей. — И все подали на ро­зыск?

— Первой нет среди них! — отозвался Чиркунов.

— Почему?

— Первая жена у меня Василиса Прекрасная! — Чиркунов повесил гитару на сучок стойки нар.

— А почему же ты тогда удрал от нее, от Василисы Прекрасной? — удивился Андрей.

— Потому, что я не Иван Царевич!

— Вышла замуж Василиса Прекрасная за Мишку Дурака, сменила фамилию и стала Василиса Дурак, — грустно вздохнул Звягин, не отрывая взгляда от шахматной доски. — Отцом стать легко, остаться им трудно.

22

 

Транзистор мурлыкал что-то себе под нос на коле­нях у Сашки, потом на мгновенье затих, и в землянку широко вплыли звуки гармошки. Сашка, не глядя, нащупал ручку настройки транзистора и перевел на другую волну.

— Вернись назад! — вскрикнул Андрей. — Вер­нись!.. Я страх как люблю гармошку, — пояснил он.

Сашка послушно и безразлично нашел прежнюю волну.

— Я и сам когда-то неплохо играл, — сказал Анохин, слушая вальс.

— В дале-окой молодости, когда еще в девках был, — продолжил за него Звягин.

— Да, еще до армии… В деревне! — Андрей отки­нул край спального мешка, взял книгу и общую тет­радь и полез на нары. Нужно было браться за кон­трольные работы. Две он написал еще в поселке. Оста­лось три.

Брезент в углу колыхнулся, прошуршал, и появился Матцев. Он, позевывая, лениво подошел к шахмати­стам:

— Какой счет?

— Большой! — даже не взглянул на него, непривет­ливо ответил Звягин.

В последнее время он не скрывал неприязни к Матцеву. Ему не нравились ухаживания Владика за Анютой. Звягин не любил бабников. Вто­рой год он жил вдали от семьи. Иногда, чаще по ночам, после того, как услышит какую-нибудь грязную историю, связанную с женщиной, он начинал думать нехорошее и о своей Вале. Как она там ведет себя? Не загуляла ли? Он-то здесь и не подумал ни разу ни об одной, хотя мог гульнуть. Вспоминалось в такие ночи, как Валя шутила при нем с кем-нибудь из его друзей, как отзывалась с одобрением о ком-то из мужиков. Утром Звягин писал жене, чтобы она была осмотри­тельней, не дай Бог, если кто скажет о ней плохое, не дай Бог! Валя на такие письма обижалась. Звягин извинялся, объяснял, что писались те слова под на­строение, что он скучает по ней, по детям, и, бывает, приходят всякие мысли.

Матцева задел тон Звягина, но он не показал вида, постоял возле игроков, снова зевнул, скучно, мол, с вами, и отвернулся, чувствуя в душе раздражение. Недовольство собой возникло у него сразу после ужи­на, когда он, затоптав костер, спустился в землянку и не увидел в ней ни Анохина, ни Анюты, вспомнил дневной конфликт с Андреем и с беспокойным сердцем выскочил наружу. У входа остановился, спрашивая себя, что с ним. Неужели очередная глупость? Ведь убедился, убедился же сам, что с женщинами ничего серьезного не может быть, что только легкие отноше­ния не приносят боли! И опять! Пусть хоть с медведем гуляет! Все равно это неизбежно. Вряд ли есть на земле хоть одна искренняя и правдивая женщина. Притвор­ство дано женщине от рождения. А раз дано, то не надо осуждать, что она им пользуется.

Владик вернулся в землянку и начал стряхивать со спального мешка песок, насыпавшийся со стены, чувст­вуя себя так, словно ему только что сообщили неприятную новость. Кто-то легонько хлопнул его по спине. Владик раздраженно выпрямился и увидел позади себя Анюту.

— Пропусти! — сказала она весело. — Встал, как медведь. Всю землянку загородил.

Матцев глупо улыбнулся, прижался к нарам, про­пустил девушку и спросил:

— В гости можно на чаек?

— Заходи… Сейчас торт приготовлю, — пошутила Анюта.

— А на бутылку? — спросил сверху Чиркунов. Он уже лежал на своей постели.

— Только со своей.

— Тогда я к вам не ходок! — притворно раз­очаровался Михаил.

Чиркунов в последние дни стал бриться, посвежел, распрямился, повеселел, серые складки на лбу разгладились. Выглядел он теперь намного моложе того угрюмого человека, которого два месяца назад Андрей Анохин увидел в вагончике плотников.

Владик нырнул за брезент вслед за Анютой. Разговаривал он с девушкой, как всегда, шутливо, но все время почему-то чувствовал, что делает что-то не так, как надо бы. Настроение портилось. Посидел с полчаса Матцев, снисходительно чмокнул Анюту в лоб и сказал:

— Спи… Завтра рано вставать.

И вышел. А тут Звягин! Владик уже заметил, что он не скрывает неприязнь. Матцев отошел от шахмати­стов к своим нарам и взглянул на Анохина, кото­рый сидел наверху рядом с лампой, засунув ноги в спальный мешок, опирался спиной о стойку нар и читал. На коленях у него лежала раскрытая общая тетрадь и ручка.

— Пионер уроки учит, — произнес Матцев насмеш­ливо, стараясь задеть Андрея. Он слышал, как Андрей говорил, что его из института выперли. — Не училось на «большой земле»… И «бабки», и диплом подавай. Так, что ли, Пионер?

Анохин промолчал, будто не слышал.

— На очное поступать труднее, — сказал Ломакин.

— Он поступил бы. У него медаль после школы!

— А что же ты сам не захотел учиться? До третьего ведь курса дошел, — не выдержал Андрей.

— Не интересно мне это, Пионер! Скукота!.. Это ты каждой шишке еловой радуешься, а мне уж и тайга приелась до смерти. Ехал с вами, думал, новенького что увижу. Но и тут скукота! — Матцева вдруг понес­ло, начало выплескиваться раздражение. — Звягин меня заинтриговал поначалу, а пригляделся — типичный куркуль! Я думал, он идею в себе носит, а у него внутри кубышка с деньгой!

— Кубышка как таковая меня не интересует, — спо­койно ответил Звягин и заговорил медленно, словно сам с собой. Смотрел он на шахматную доску. — Я за деньгами сюда приехал и не скрываю этого! Порабо­таю еще малость, и к жене! Домишко у меня есть. Хозяйство тоже. Машину заведу, и буду жить по-чело­вечески! Я хочу прожить жизнь в достатке… Чтобы ни в чем ни себе, ни детям не отказывать… Хватит с меня того, что я в детстве вместо ботинок в галошах на босу ногу в школу ходил, босиком туда не пускали! Молока вдоволь не пил…

— Во, видали! Я говорю, куркуль, типичный кур­куль! Подамся я, видно, к бичам. Ну, вас к чертовой матери! Там хоть люди интересные есть!

— Иному в радость сделать другому гадость, — буркнул Звягин, скрывая раздражение.

— Не будь у нас недостатков, было бы не так приятно подмечать их у других, — отозвался Чиркунов.

— А обо мне ты что думаешь? — усмехнулся Ан­дрей, глядя на Матцева.

— Ты — Пионер, и этим все сказано! Немало и та­ких повидал. Газет начитался, наслушался шелухи раз­ной, и подавай тебе романтику на тарелочке. Прижмет мороз — первым рюкзак под мышку подхватишь и до­мой, к маменьке. Там легче книжечки почитывать…

— Я все время предполагал, что ты человек по­верхностный, — сказал Андрей. — Видать, не ошибал­ся! Глубже надо смотреть! Глубже! А ты по поверх­ности скользишь, пену одну видишь, от того тебе и скучно. Никакой я не романтик! Хотя ничего плохого в романтике не вижу. Я скорее всего рационалист! Но это не мешает мне красоте таежной удивляться… Толь­ко тупой не видит красоты здешней!.. А ехал я сюда не за романтикой и четко представляю, что мне нужно… Здесь каждый человек на виду: были бы способности, а проявить их не трудно! Я рожден организатором… Пока я получу диплом, а у меня уже и опыт, и авто­ритет будет!

— Тебе надо было на БАМ ехать, — сказал Лома­кин. — Там бы на тебя скорей внимание обратили!

— И над этим я думал, — повернулся к бригадиру Андрей. — Лет пять назад я бы туда махнул. А теперь нет! Здесь не менее грандиозная стройка, но она как бы в тени БАМа, и проявить себя здесь можно быстрей… А ты — романтика, мороз! — вновь обра­тился Анохин к Матцеву. — Не испугаюсь я мо­розов! Не испугаюсь!

— Но и высоко не взлетишь! — по-прежнему на­смешливо произнес Матцев. — Слишком ты чувствительный, нетерпели­вый, трепыхаешься все. Окрутит тебя какая-нибудь бабенка, вроде Анюты, и крылья свесишь!

— Не будет этого! Не будет! Холостяком я, конеч­но, не собираюсь оставаться. Может, даже женюсь пораньше, чтобы время на девчат не тратить!

Анохин заканчивал говорить, жалея, что не вы­держал и раскрылся, ляпнул о тайных мыслях, с кото­рыми ехал в Сибирь. Зря! Глупо!

— Андрюха, запомни, самое верное представление о своем будущем у тех, кто не представляет его себе, — наставительным тоном проговорил Звягин, по-прежнему не отрывая взгляда от шахматной доски. Он всеми силами старался не показать, что слова Матцева о нем задели, обидели его. — Человек всегда знает, что делает, но не ведает, что творит.

 

 

23

 

«Куркуль! И здесь куркуль! Почему?» — с горечью и обидой думал Звягин. Он лежал в спальнике на боку лицом к стене. Посапывание слышалось, вздохи усталых мужиков. Гончаров то постанывал, то как-то грустно и жалко всхрапывал, казалось, что он кому-то жалуется во сне. Но не слышал этого Звягин, думал о своем. «Почему… Кому я мешаю? Кого ущемляю тем, что хочу деньги заработать и жить по-чело­вечески. Ведь не ворую же… Честно хочу, честно, своими руками… Ну ладно, в Тамбове Плюшкиным прозвали… Понять можно, хоть и обидно… Человеку надо, наверное, для самоуважения чувствовать себя выше кого-то из своих близких. Ведь и я, если честно, тоже себя выше Чиркунова ставлю, хоть он и институт кончил, и книжку написал, но спился, загубил себя, значит, он хуже меня… Или Гончаров: алкаш, за­мухрышка, бесцельный, пропащий человек. И я не раз подшучивал над ним, должно, он обижался на меня… Не надо никого ниже себя ставить, все мы хорошие и плохие одновременно, все одинаковые, все люди. И зачем мы поддеть друг друга стремимся, зачем?.. В Тамбове даже пэтэушники Плюшкиным звали, сопляки, жизни не видели, не понимают ни хрена… И этот — куркуль! А ты-то кто, ты-то за каким хреном в тайгу приполз? Что же ты свою зарплату не переводишь в фонд Мира, если не куркуль, если деньги тебе не нужны? — разговаривал про себя Звягин с Матцевым. — Плюшкин! Жмот! Были бы все такими Плюшкиными! Попробовал бы своими руками дом поднять, посмотрел бы я, где бы вы брали какую-нибудь поганую доску. Как будто ее в магазине купить можно, а я со стройки пер…» — Звягин повернулся на другой бок, задел за стену ногой. Песок зашуршал, посыпался вниз…

Кажется, только Чиркунов понимал его, не выпендривался, не подшучивал, когда он во время обеда или перекура начинал высматривать, нет ли где обрезка доски, куска рейки или еще чего-нибудь, что могло пригодиться при постройке дома. Если ничего подходящего на глаза не попадалось, то после работы, прежде чем идти в бытовку переодеваться, Звягин обходил вокруг строящегося дома, осматривал мусор, сброшенный с балконов, траншеи, не хотелось возвращаться домой с пустыми руками. Он слышал, как смеялись плотники: мол, смотрите, Плюшкин мышкует!

Особенно любил посмеяться над ним Зотов, невзрачный мужичишка на вид, корявый, колючий, ехидный, с узким, словно сплющенным серым лицом, с большим носом, чем-то напоминающим нос ерша. Он почти ежедневно сна­бжал бригаду плотников трехлитровой банкой само­гона, который тут же за обедом выпивался. Звягин редко участвовал в выпивках. Деньги нужны. Сегодня выкинь рубль, завтра… Да и какая работа после стакана мерзкого самогона? А ведь ему работать и дома, пока не стемнеет. Одно лето он со своим отцом ладил дом для себя, шелевал, обхетывал, а те­перь сам ставил сараи для угля и дров, для кур, для поросенка. Дел невпроворот, не до веселья. И то, что Звягин не пил вместе с бригадой, отчуждало его, отъединяло ото всех. Потому и охотней всего подсмеивались над ним. Вспомнилось, как Зотов по­звал его однажды в комнату, где пэтэушники чистили железными скребками пол, чтобы настелить линолеум.

— Звягин, поди сюда скорей! — крикнул Зотов.

Звягин подошел, заглянул к ним в комнату.

— Забирай, — указал Зотов в угол на дерьмо. — Сгодится на удобрение!

И захохотал.

И пэтэушники, мерзавцы, вслед за Зотовым: Плю­шкин! Жмот! Сквалыга! Увидят щепку, поднимут, кри­чат: Плюшкин, на! В хозяйстве сгодится!

Звягин один раз зажал двух подростков в комнате, отметелил: присмирели дня на три, а потом опять — Плюшкин! Куркуль! Неужели и здесь начнется? Еще раз услышу от Матцева — и молча в зубы!.. Он здоро­вый бугай… Пусть лучше отметелит, чем — куркуль… Грустно было Звягину, а ведь с первого дня понрави­лось в Сибири. Повезло, попал к Ломакину. Бригада его тогда строила жилые дома, штамповала по шаб­лону. Дома-близнецы рядышком выстраивались, как солдаты, ровно, в рядочек, и скучно. Звягин припом­нил тогда, как они с Валей выбирали проект для своего будущего дома: сотни изучили, но все не по душе. Тогда они разные элементы четырех проектов соедини­ли вместе, и получилось то, что хотелось. Вспомнил об этом, поговорил с Ломакиным. Борис Иванович снача­ла недоверчиво отнесся к его проекту деревянного дома, мол, долго строить его, а у них главная задача — быстрей. Но следующий дом он делал для своей семьи, а проект понравился, и для пробы решил поставить. Ставили не дольше, чем те, стандартные. И пошло. Каждый раз, для каждого дома Звягин что-нибудь новое выдумывал. И как-то сам себя зауважал после этого, уверенней стал и почему-то добродушней. И вот опять — куркуль! Неужели прежнее возвращается?

Не засыпал он долго. Стало казаться, что мешает храп. Храпели двое: Гончаров и Ломакин. Бригадир храпел уверенно, вольно, по-хозяйски, безостановочно, как мотор, а Гончаров как-то суетливо, быстро, словно боялся, что его прервут, не дадут нахрапеться. А Чиркунов не храпел, каким бы пьяным не был, замирал — дыхания не слышно. Жил с ним Звягин в поселке в одной комнате. Звягин, когда просыпался там среди ночи, прислушивался, дышит ли Чиркунов, не окочурился ли по пьянке? Были такие случаи…

Гончаров вдруг прекратил храпеть, забормотал:

— Вася, Василек, цыпленочек ты мой!

И быстро умолк, затих, видимо, проснулся, потом вздохнул шумно, перевернулся на другой бок.

«Опять сына увидел во сне, — подумал Звягин. — Мучается человек, а чего мучается… Нашему счастью мешает наш же собственный эгоизм».

Гончаров, действительно, снова видел сына во сне, и теперь лежал, вспоминал сон. Видел он во сне, что сидит в своем дворе на пеньке и кормит пшеном цыплят. Весна, тепло. Цыплята, неделю назад вылупившиеся из яиц, были желтые, пушистые, юркие, попискивали тонко и беззащитно. Он длинной хворостиной помогал наседке отгонять настырных кур, которые, сердито, недовольно вскрикивая, отскакивали в сторону, когда он щелкал их по спине хворостиной, потом снова норовили утащить у цыплят пшено. Наседка раздраженно квохтала и, распушив крылья, бегала вокруг цыплят, которые быстро собирали с земли маленькие желтые зернышки. Гончаров изредка, улыбаясь, подталкивал хворостиной к куче зерна отбившегося цыпленка. Тот недовольно чюлюкал, словно говорил: не трогай меня, сам вижу, где лучше.

И тут открылась дверь и вошла жена. Федор вскочил. Руки его задрожали.

— Здравствуй, муженек. А я слышала, ты совсем спился, а ты вот… хозяйством занимаешься, — сказала она, как показалось ему, насмешливо.

Он взял себя в руки.

— Чего тебе, — резко ответил. — Я алименты исправно плачу.

«Душу мою бередить пришла!» — хотел крикнуть он.

Но жена его опередила.

— Чего уж там, — тихо сказала она. — Не ругаться я пришла… За тобой. Сам знаешь, каковоль без мужика-та…

Сказала и припала щекой к засаленному пиджаку Гончарова. Он растерялся, выронил хворостину. Наседка испугалась, закудахтала громко и побежала по двору. Цыплята за ней.

— А ты похудела, — сказал он, обнимая жену, потом спохватился. — А Вася, Василек где?

— Тут он, — ответила жена и поманила выглядывавшего из-за двери мальчика.

Сын потихоньку, робко подошел к ним и обнял одной рукой отца, другой мать. Федор гладил своей шершавой ладонью мягкие волосы сына и приговаривал нежно: — Вася, Василек, цыпленочек ты мой!

Гончарову было до слез томительно и нежно на душе от этого сна, и вдруг с горечью и болью вспомнились слова соседки: «Ты, Федор, все равно, что мертвяк. Что живешь ты, что нет — одна цена!» Сказала она это, когда, бросив жену, он перебрался в деревню, в избу умершей матери и стал работать в колхозе трактористом. Пил он тогда зверски. Ходил всегда небритый, неопрятный, грязный, выглядел стариком, хотя ему было только тридцать пять лет. И был он безобидный, молчаливый. Всех домашних животных, которых держала его мать, перевел. Оставил только кур. Они ему чем-то нравились.

Однако его соседка, которая сказала, что он все равно. Что мертвяк, была не права. У него была своя тайна, своя радость, которой он жил. Изредка, протрезвев, он на автобусе уезжал в Тамбов. Вечером подолгу крутился у пивного лаоька, прикидывался пьяным, а сам следил за высокой коричневой дверью пятиэтажного дома. Он вздрагивал каждый раз, когда открывалась тяжелая дверь, особенно, если из дома выходил мальчик. Чаще всего он ждал напрасно. Но иногда… иногда появлялся девятилетний мальчик. Федор скрывался за угол ларька и оттуда наблюдал за ним.

— Цыпленочек ты мой! — шептал он.

Мальчик был тихий, болезненный на вид.

— Почему ты такой тоненький, сынок? — разговаривал про себя Федор с мальчиком. — А вообще-то и я был таким… Весь в меня! — с непонятной гордостью думал он.

Если мальчик долго задерживался на улице, то знакомый женский голос звал с балкона четвертого этажа.

— Вася-а! Уже поздно, пора домой!

Федор вздрагивал и всматривался в серо темневший балкон, стараясь разглядеть женщину. Но в сумерках было плохо видно. Мальчик послушно шел к подьезду.

— Куда же ты, сынок! — кричал про себя Гончаров. — Погоди! Погоди немножко!

Но мальчик скрывался за дверью. Федор сжимал зубы, грозя балкону на четвертом этаже, и шел в гастроном.

 

 

24

 

Хорошо складывалась жизнь Федора Гончарова. На заводе, куда он устроился после службы в армии, его уважали. Даже квартиру дали без очереди, когда он женился. Федор любил вспоминать то собрание, на котором это произошло. Тогда директор в докладе несколько раз называл его имя. Потом весь зал смотрел, как он неторопливо шел к сцене, где у красной трибуны стоял директор и держал в руке перед собой красную «Почетную грамоту», на которой лежали новенькие ключи от квартиры.

Хорошо складывалась жизнь Федора Гончарова. Был у него маленький сын Василек-карапуз, которого он очень любил. И была у него жена, полная, краснощекая женщина. Когда он женился на ней, полной она не была. Располнела после того, как родила ему сына. После свадьбы, приходя с работы, она охала, жаловалась на усталость, и Федор, как бы он ни уставал сам, делал за нее всю домашнюю работу. Бегал в магазин, готовил ужин, мыл посуду, а потом, когда родился Василек, стал с удовольствием стирать его пеленки. Жена давно уж перестала охать и теперь покрикивала на него. Он обижался, но молчал. И все-таки всем доволен был Федор Гончаров.

Но вот приятели стали делать ему какие-то странные намеки, странно пошучивать. Он старался не понимать намеки, тоже подсмеивался над собой, а на душе делалось муторно. Однажды по пьяному делу ему прямо в глаза высказали, что жена его гуляет с мастером из автоматного цеха. Федор взбеленился, решил устроить дома скандал. Но получилось наоборот. Жена высмеяла, отчитала его. Он был не рад, что затеял ссору.

Тогда приятели, которые раньше только подшучивали, заволновались.

— Мне бы такую жену, — говорил один, — я бы ей враз рога обломал.

— Ты сделай вид, будто тоже на стороне подгуливаешь, — советовал другой, более опытный. — Увидишь, как она хвостом завиляет перед тобой.

И Федор решил попробовать. На участке, где он работал, контролером была маленькая приветливая девчонка. Он пригласил ее в кино, надеясь, что кто-нибудь из знакомых увидит их вместе и передаст жене. Контролерша согласилась. Был Федор тогда молод, хорош собой. Фильм оказался сентиментальным. После него не хотелось сразу идти домой, и они завернули в парк. Там сели на лавочку в тени, помолчали. Вдруг их потянуло друг к другу, и они поцеловались. На другой день Федор часто искал глазами среди зеленых станков красную косынку контролерши. В конце рабочего дня он, запинаясь, пригласил ее в парк. Она согласилась.

Следующий вечер Гончаров провел дома. Контролерша была занята чем-то своим. Вечер шел как обычно. Жена вязала пуховый платок. Василек сидел на полу и, сопя, ремонтировал машину. У нее отвалилось заднее колесо, и он пытался поставить ее на место. А Федор без всякой причины нервничал, ходил по комнате. Жена почему-то напоминала ему сегодня мешок с мукой. Он нечаянно задел ногой за стул и ни с того ни с сего вспыхнул, с силой пнул его ногой. Стул загремел по полу. Василек испугался и заплакал.

— Не ори! — гаркнул на него Федор. — А то сейчас тресну!

Василек залился пуще. Жена с недовольным видом отложила вязанье, взяла его на руки и сказала Федору.

— Ты что, сбесился, что ли, сегодня!

Гончаров взглянул на нее с непонятной ненавистью, но сдержался.

С этого дня он стал каждый вечер ходить на свиданья. Федор давно уж забыл, что пригласил контролершу в кино, чтобы воспитать жену.

— К каким это друзьям ты ходишь? — не выдержала однажды жена. — Я Борьке звонила, он говорит, что месяц тебя не видел.

— К кому надо, к тому и хожу, — не стал он уточнять.

— Нет, ты скажи, где ты бываешь, — наступала жена.

— У девчонки. Где ж мне еще бывать, — зло усмехнулся Федор.

— Неужто нашлась дура, — съехидничала жена.

— Это ты дура, — спокойно сказал Федор.

Сказал он это таким тоном, что жена замолчала. Теперь у нее стало муторно на душе.

Она быстро узнала, где он бывает, и ночью долго не открывала ему дверь, советовала идти ночевать туда, где только что был. Федор начал выбивать дверь, и жена открыла. Утром после шумной ночи, жена с большим синяком под глазом, побежала в завком.

Соседки в ответ на ее слезы намекнули, мол, сама не без греха. Но жена поклялась счастьем Василька, что она честная женщина, всегда была верна мужу. Такая клятва была страшной в глазах соседок. Ей поверили и стали осуждать Федора.

— Ох, Люба, Люба, какая ты гордая была баба, — говорила ей подружка. — Ни за что бы я ни поверила, что ты так убиваться по нем будешь.

— Да-а, у всех мужья, а я одна буду, — рыдала жена.

Федора и контролершу вызвали в завком. Девушка не выдержала беседы, с плачем выскочила из кабинета и помчалась в отдел кадров, написала заявление на расчет. А Федор вернулся к жене.

Но с тех пор писк и возня Василька стали раздражать его. Ласки жены были неприятны. Все чаще он приходил домой выпивши, и все чаще твердил, что уедет из Тамбова: как решит куда, так враз уедет.

И он сдержал слово. Когда умерла мать, переехал в деревню. Там неожиданно для себя затосковал по сыну. Как увидит малыша, так словно кто сердце в кулак зажмет, пока кружку самогона не выпьет, не отпускает. Летом часто можно было его видеть спящим в лопухах у школьной изгороди. Школа в деревне была рядом с магазином. Проходившие мимо односельчане с сожалением, с горечью говорили:

— Какой парень был, и на тебе — пропал!

Пропадать Федору не хотелось. Однажды он прочитал в газете, что вербуют рабочих в Сибирь, трактористы нужны. И показалось ему, что там он начнет жизнь заново. Отстанет от водки, забудется.

 

 

25

 

Утром Матцев, как всегда, первым выбрался из землянки, с горечью вспоминая вечерний разговор. Что с ним происходит? Почему он сорвался? О скукоте какой-то трепаться начал! Нервы сдают? Почему? Не­ужели устал, выдохся! Было грустно… Занятый своими мыслями, Владик не сразу обратил внимание на то, что тайга за ночь изменилась, на необыкновенную тишину вокруг. Лишь тогда, когда снял свитер и кинул его на ветку, увидел, что дерево густо обросло инеем. Матцев огляделся: деревья, трава, обе землянки, почти готовая палатка на поляне — все вокруг замерло, побе­лело, посеребрилось инеем.

— Ух, ты! — раздался сзади возглас Звягина. — Ребя­та! — заорал он. — Выходи! Такое раз в жизни видишь!

Из землянки выскочил Сашка, за ним — Андрей, раздетый до пояса.

— Э-ге-ге! — закричал Сашка и тряхнул тонкую со­сенку.

Иней облаком пополз вниз, посыпался на голову и на спину Андрея. Он взвизгнул и помчался за Саш­кой. Анюта выбралась наверх, улыбалась, радостно вертела головой. За ней, позевывая, вылез Гончаров.

Морозец прихватил озеро возле берега тонким хрупким стеклом. Матцев ладонью легко продавил лед и начал умываться, слушая, как сзади, шурша сапога­ми по заиндевевшей траве, бежал к озеру Звягин, гром­ко напевая:

— Зима идет, зима торопится!

Звягин остановился неподалеку, разбил сапогом лед и фыркнул:

— Холодная, зараза!

Владик, сидя на корточках, повернулся к нему и сказал, чувствуя волнение:

— Ваня, ты за вчерашнее извини… Не обижайся, ладно?

— А за что? — поднял голову Звягин, делая вид, что он не понимает о чем речь, хотя приятно было слышать такое от Матцева.

— Вечером-то наговорил я…

— А-а! Да брось ты! Я и обижаться не думал! Чепуха! — бодро и небрежно ответил Звягин. Все-таки неплохой мужик Матцев.

— Я и сам не понимаю, как это из меня дерьмо полезло, — улыбнулся виновато Владик.

— Чепуха! — повторил Звягин и побежал к землян­ке, громко и радостно крича: — Зима идет! Зимы приветы! — А про себя думал, что только хороший человек может чувствовать себя виноватым.

«Как хорошо, что я извинился! — радостно улыбался Владик. — Славный он малый. Врет, что за деньгами приехал… Те, кто приполз за рублями, жмоты… А он полтысячи Калгану отвалил взаймы, не спрашивая, зачем тому нужно… Я бы и то подумал, прежде чем связываться с таким, как Калган!»

Весь день у Владика было благодушно грустное настроение. Хотелось всем говорить и делать хорошее. После ужина он помог Анюте вымыть посуду, потом попросил:

— Пошли, посидим у костерка!

Анюта сняла с гвоздя у входа телогрейку, и они вышли, набрали сучьев и расположились на поляне. Было тихо, прохладно. Крупные звезды отражались в воде. Небо так низко опустилось к тайге, что, каза­лось, верхушки сосен, того и гляди, коснутся звезд.

Огонь трещал смолистой хвоей, разгорался быстро. Владик рубил сучья на чурбачке и подбрасывал в ко­стер, а Анюта сидела на пеньке и смотрела, как языки пламени, радостно и жадно шипя, набрасывают­ся на свежие сосновые ветки. Тепло огня приятно гла­дило щеки, нагревало рукав телогрейки.

Матцев воткнул топор в чурбачок и молча сел рядом с девушкой.

— Хорошо на пламя смотреть, — проговорила Анюта. — Оторваться нельзя!

Владик вспомнил, что жена его, Марина, говорила, что это чувство осталось у человека от его предков, и промолвил тихо:

— Марина тоже любила на огонь смотреть…

— Кто это? — взглянула на него Анюта.

— Жена… Мы с ней часто выезжали с палаткой в лес… Сидим вот так у костра вдвоем на берегу Цны… Она стихи любила читать… Лирическая была…

— Ты любил ее?

Владик усмехнулся грустно, обнял за плечи девуш­ку и, помолчав, ответил:

— Казалось, никто так никого не любил до меня и после любить не будет…

— Вы вместе учились?

— Да! В одном институте… Она на курс старше… Я ведь в армии служил. С ней моя одноклассница в группе была. Она и познакомила… Марина росточка небольшого, лицо маленькое, вытянутое немного впе­ред, как у лисы. Я ее Лисой звал. Ей это нравилось…

Владик замолчал, вспоминая, как летом после эк­заменов на первом курсе он встретил Марину на Советской улице. Она шла в Дом пионеров, где была организована выставка детского технического твор­чества. Марина узнала его, остановилась, склонила голову чуточку набок, такая у нее была милая при­вычка, и, глядя на него сквозь большие стекла солн­цезащитных очков, предложила прогуляться. Марина была в широком сарафане, тонкие бретельки которого завязаны бантиком на плечах. И вся она как-то све­тилась под солнцем. Они свернули в переулок и стали спускаться вниз, к каналу. Мягкий от жары асфальт тротуара был весь истыкан тонкими каблучками.

Дом пионеров стоял на высоком берегу среди гус­тых деревьев. Марина и Владик неспешно поднялись по широкой лестнице на верхний этаж. В здании было тихо, безлюдно, только в зале бродили несколько че­ловек, удивленно рассматривавшие экспонаты. Не ве­рилось, что эти сложные машины сделаны руками детей.

— Посмотри, как здорово! Посмотри сюда! — Ма­рина то и дело дергала за руку Владика, перебегала от большой модели атомохода к роботу, двигающему ритмично железными трехпалыми руками и беспреры­вно мигающему глазами-лампочками. И каждый раз, слыша восхищенный вскрик девушки — посмотри сю­да! — Владик умилялся и с удовольствием следовал за ней. Владик впервые узнал, что восхищение — основ­ное свойство характера Марины. Ее все восхищало: пышные цветы на городской клумбе, жалкая одинокая головка ромашки в траве на берегу реки, какая-либо безделушка в квартире знакомого, плеск речной волны от пробежавшей моторки. Восхищалась она постоян­но, восхищалась, как ребенок, попавший в солнечный день на весенний цветущий луг. Радуясь, она ослепи­тельно расцветала, распускалась, как бутон тюльпана на солнце, и все вокруг невольно восхищались ею. «Не играла ли Марина роль восхищенной девочки?» — ду­мал теперь Матцев. Все может быть! Но если и играла, то играла талантливо.

Тогда в Доме пионеров, спускаясь по лестнице, она воскликнула, указывая в окно:

— Смотри-ка! Вид какой!

Они остановились возле окна на лестничной пло­щадке. Он невольно касался горячей ее руки. Владик не помнил сейчас, какой вид поразил тогда Марину. Из окна высоко стоявшего на горе здания далеко был виден другой берег канала с широким полем, со вспененными кустами на берегу, с дальним лесом. В то время он был поглощен ощущением горячей руки девушки, запахом ее волос. На лестнице никого не было кроме них, никто не поднимался и не спускался. Шаги в тишине раздавались бы резко. Владик быстро наклонился и с гулким сердцем клюнул губами в плечо Марины возле милого бантика. Девушка не отстрани­лась, не смутилась: она повернула к нему голову и взглянула сквозь очки так, словно он сделал что-то удивительно милое. Тогда он быстро прижал ее к себе, неловко поцеловал в губы и зарылся лицом в волосы. Он чувствовал на груди сквозь сорочку теплое дыхание Марины.

— Хватит, — шепнула она ему в грудь и легонько провела ладонью по спине.

В тот день они катались на лодке по каналу, рас­плескивали веслами солнце. Потом почти каждый день купались и загорали вместе. Как приятно было плыть рядом с Мариной, смотреть, как она смешно раздувает щеки, плотно сжимая губы, чтобы вода не попадала в рот! Марина любила, когда Владик брал ее на руки в реке и бежал с ней по мелководью. Вода бурлила, пенилась вокруг, ласкала. Ночами он томился, подо­лгу думал о Марине, вспоминал ее голос, руки, милый наклон головы и восхищенные глаза, с нетерпением ожидал утра, чтобы снова бежать на берег реки, где будет ждать его, непременно будет, она, она! А Мари­на в эти самые ночи спокойно, а может, и не спокойно, а с обычным своим восхищением, спала с деканом Владикова факультета, который когда-то был учени­ком ее отца и, будучи аспирантом, часто приходил к ним. Чем мог поразить воображение девочки этот женатый человек, сутулый, насмешливый, с пышными кучерявыми бакенбардами и такими же пышными уса­ми, нависшими над тонкой губой? В те дни Матцев ничего не знал, не догадывался, был убежден, что она его любит, с нетерпением ждет свидания…

— А вот любила ли она меня, — сказал Владик вслух, — трудно понять!

— А вы долго жили? — спросила Анюта.

— Месяц и два дня! — усмехнулся Владик.

— Да-а! Почему так?

— С любовником захватил…

— В медовый месяц?! — воскликнула Анюта.

— Да, в медовый…

Вспомнилось, как влетел он в комнату за забы­тым конспектом и онемел от ужаса, как кинулся назад, как с визгом метнулась к нему Марина, пытаясь удер­жать, как дрожал, суетливо одевался жалкий любов­ник и как нестерпимо хотелось оттаскать его за ноздревские бакенбарды!

— А любовником у нее был декан моего факуль­тета, — заговорил Владик, глядя в огонь. — И знали об этом все, весь институт… кроме меня!..

— Из-за этого ты и институт бросил?

— Понимаешь, я резвился, как младенец, а все вокруг знали, что смоей женой спит декан. Как ты думаешь, кем я им представлялся? Что они обо мне думали?.. Я и сейчас без содрогания не могу думать об этом! Разве я мог узнать и прийти в институт, встретить приятелей… Это не по мне…

— Ты ее больше не видел?

— Нет… И документы из института не брал… Я вроде бы там до сих пор студентом числюсь, — усмехнулся Владик. — Отец в каждом письме требует, чтобы я вернулся…

Матцев нагнулся, поднял палку и поворошил дрова в костре. Искры засверкали вверх. Он снова заговорил о жене:

— Вряд ли Марина сама понимала, что и зачем делает?.. Вообще-то некоторые мудрецы говорят, что единственное оружие женщины, данное ей природой, — хитрость… От этого идет их коварство и непреодоли­мое стремление к обману…

— А она тебе не написала ни разу?

— Пишет…

— А ты?

— А я ее письма не читаю.

Да, он не читал ее писем, не распечатывал, но и не выбрасывал, складывал в стопочку и перетягивал ре­зинкой. А писала Марина часто.

 

 

26

 

Небо хмуро нависло над тайгой и задумалось, за­мерло на два дня, решая, ждать ли, когда мороз пройдется по рекам и озерам, или одеть землю белым одеялом до его прихода. Тайга тоже притихла в ожидании. Мороз запаздывал, и на деревья, нерешительно планируя, упало несколько крупных прозрачных хло­пьев снега. За ними еще и еще. И вот уже смело и густо посыпались невесомые большие хрупкие комья. Они бесшумно падали на телогрейки рабочих, рассыпались на мелкие снежинки и сползали вниз, на землю. Верх собранной палатки быстро побелел. Палатка улыба­лась распахнутой дверью, повеселела и как бы присела от удовольствия, стала ниже.

Десантники собирали вторую, укладывали утепли­тельные плиты между брезентом. Андрей и Сашка носили плиты из контейнера, от вертолетной площад­ки. Когда Андрей возвращался со стопкой плит, он видел сквозь негустую пелену снега Матцева возле землянки. Он, установив полено на пенек, взмахивал топором, доносился глухой удар, и половинки полена разлетались с пенька. Владик ставил на пенек новое полено и снова взмахивал топором.

Анюта простудилась. Борис Иванович после утрен­него чая заставил ее лечь в постель, полежать. Матцев наколол дров, сложил их стопкой возле входа в зем­лянку-столовую, часть спустил вниз, сушиться, набрал новую охапку и пошел в жилую землянку, в которой тоже появилась печь, сваренная из обрезка трубы. Владик потихоньку опустил дрова на пол возле печки, стоявшей между нарами посреди землянки, снял рукавицы и приоткрыл край брезента. Анюта не спала, глядела на него блестящими глазами.

— Ну, как ты? — спросил Владик так, как спраши­вают у заболевшего близкого человека.

— Холодно, — пожаловалась Анюта.

— Сейчас растоплю!

Матцев начал возиться возле печки, размышляя вслух:

— Может, тебя все-таки отправить вертолетом в поселок? Сейчас прилетит…

— Зачем? — ответила девушка. — Полежу с часик и пойду обед готовить!

— Лежи… Сами приготовим…

— Вот еще, — перебила Анюта. — А я на что?

Огонь загудел в печке.

— Сейчас тепло будет, — говорил Матцев, снимая спальный мешок со своих нар. — А пока я тебя укрою!

Он накрыл спальником девушку и сел на край нар. Анюта коснулась ладони Матцева, говоря:

— Спасибо.

Владик взял ее руку в свою, наклонился и пе­рецеловал пальцы, потом прижал горячую ладонь девушки к своей щеке, думая о своей и ее жизни. В тот вечер у костра она тоже рассказала ему все, ничего не скрывая.

— Согрелась? — спросил Матцев, не отнимая ладо­ни от щеки.

— Ты со мной, как с больной! — тихонько засмея­лась Анюта. — Чуточку температура появилась, а они…

— Чуточку! — передразнил Владик. — А озноб? Это что?

— Не озноб, просто холодновато!

— Я тебя сейчас мигом согрею! — проговорил Ма­тцев, скидывая с себя телогрейку, приоткрыл край бре­зента, швырнул ее на свои нары, где лежала его серая заячья шапка, потом снял валенки, повторяя: — Сейчас я тебя мигом согрею!

Он прилег рядом с Анютой и обнял ее, прижал к себе.

— Пока через мешок тепло твое дойдет, сам замер­знешь, — засмеялась Анюта.

— Выбирайся тогда из мешка. — Матцев нашарил на груди девушки язычек замка-молнии и потянул его вниз.

— Не надо! Не надо! — испуганно вскрикнула деву­шка и поймала его руку, не давая открывать мол­нию. — Ты что?

 

 

27

 

Анохин, проходя с плитами мимо открытой две­ри палатки, услышал стон, приостановился, потом бы­стро отнес плиты Звягину и бегом вернулся назад. В просторной палатке был полумрак, и Андрей не сразу увидел бригадира, сидевшего в темном углу на ящике.

— Борис Иванович, что с вами? — бросился к нему Анохин.

— Ничего, ничего… — ответил Ломакин хрипло, попытался улыбнуться. — Желудок проклятый… Яз­ва… Пройдет! Не в первый раз…

— Идемте в землянку, полежите немного, — нере­шительно взял его за рукав Андрей, не зная чем по­мочь.

— Не надо. Пройдет… Соды бы сейчас…

— Я принесу! — кинулся Андрей из палатки.

— Сашке… Сашке не говори…

Анохин выскочил на улицу и побежал к зе­млянкам.

— Анюта! — влетел он в ту, что служила столовой. Посреди нее стоял стол, наскоро сколоченный де­сантниками. В одном углу — железная плита. Вдоль стен — полки с продуктами в ящиках и пакетах. Анюты в землянке не было. Анохин быстро осмотрел полки и, не найдя соды, выскочил на улицу и бросился ко входу в жилую землянку.

— Анюта! — снова крикнул Андрей, распахнув дверь.

— Погоди! — испуганно вскрикнула девушка за брезентовой перегородкой.

— Там… Ломакину плохо… Сода нужна. Где у тебя сода? — тяжело дышал Андрей, не понимая, почему так испуганно остановила его девушка.

— Сода? — спокойнее, но все-таки взволнованным голосом переспросила девушка. — В картонном ящи­ке… на второй полке с краю от входа. Вода кипяченая в чайнике! — проговорила она быстро и добавила: — Уходи!

Она боялась, что Андрей увидит рядом с ней в по­стели Матцева и черт знает что подумает.

Если бы не последнее слово, Анохин выскочил бы на улицу, ничего не заметив. Он был возбужден. Видно, здорово скрутила язва Ломакина, раз такой здоровенный мужик согнулся. То, как отреагировала Анюта на его появление в землянке, не удивило Анд­рея. Может, она переодевалась? Мало ли что? Но последний вскрик девушки насторожил его. Андрей почувствовал, что Анюта не одна. Он увидел телогрей­ку Матцева, небрежно брошенную на нары. Рядом лежала серая шапка с завязанными назад ушами. Из-под брезента выглядывал большой валенок… Андрей услышал стук своего сердца. Захотелось рвануться к Анюте. Но он удержался, испугался того, что может увидеть, откинув брезент. Анохин сглотнул холод­ный и горький комок, сгорбатился и медленно вышел из землянки. Остановился у входа, огляделся, не видя ничего вокруг. Снег шел хотя и крупными, но редкими хлопьями, сквозь которые хорошо были видны палат­ки и копошащиеся рядом люди. Но для Андрея все вокруг было сумрачно и бело. Он сжал грудь ладонью и бросился бежать в сторону второй землянки. Он не помнил о Ломакине. Ему хотелось убежать подальше от этого места. Пробегая мимо входа в столовую, Андрей споткнулся о кучу песка, припорошенную сне­гом, вспомнил, что нужна сода. Ломакин! Анохин спустился в землянку. «Где сода? Где, она сказала, сода лежит? Где-то на второй полке?» — вертелось в голове, а в груди ныло и горело. Андрей торопливо дрожащими руками стал перебирать картонные коробки на второй полке, заглядывая в них. Но сода все никак не попада­лась ему. Наконец, пройдя вдоль стен по всей землянке, возле, самого входа с другой стороны он нашел пачку соды, распечатал, и, не зная, сколько нужно, сыпанул дрожащей рукой в кружку на глаз, налил из чайника воду и попробовал смесь на вкус. Вода в чайнике была холодная. Андрей почувствовал, что глоток воды с со­дой приглушил жжение в груди. Он, давясь, большими глотками выпил всю кружку. Насыпал снова соды, налил воды и выскочил на улицу. Ломакин теперь заждался. Ему казалось, что Борис Иванович послал его за содой давным-давно. Выбежав наверх, Андрей увидел Матцева. Владик только что вышел из землянки и уверенным шагом направлялся к палаткам. Андрею нестерпимо захотелось догнать Владика, сделать ему что-то такое, чтобы и ему стало больно. Как он ненави­дел Матцева сейчас! Как ненавидел!

С востока, с той стороны, откуда падал снег мед­ленными влажными хлопьями, слышен был приглу­шенный снегопадом стрекот вертолета. Рокот мотора ширился, стремительно нарастал, и, когда Андрей по­дошел к палатке, где ожидал его Ломакин, показался вертолет с контейнером на тросах. Анохин нырнул в дверь палатки. Бригадир все в той же позе сидел в углу. Он быстро схватил кружку из руки Андрея и стал жадно глотать воду. Потом спросил:

— Привез он что-нибудь?

— Контейнер.

— Слава Богу, — выдохнул Ломакин, — завтра, мо­жет, палатку закончим… Примите груз! Я посижу ма­лость…

Андрей вышел, думая, что сейчас волей-неволей придется встречаться с Матцевым. Десантники шли к площадке, над которой завис вертолет. Все ждали почту, вестей от родных людей. Звягин волновался: в прошлый рейс почту не привозили. Неужели и на этот раз ничего не будет? Даже Чиркунов, которому, в общем-то, ждать хороших вестей неоткуда, с надеж­дой посматривал на вертолет. Анохин побежал догонять десантников, напуская на себя веселость. Он слепил на бегу снежок и врезал им издали в широкую спину Сашки. Тот оглянулся, быстро зачерпнул ладо­нями снег и кинулся за Андреем. Анохин, смеясь, побежал от него к озеру.

— Ишь, бычки! Разыгрались! — сказал Звягин.

«Не понял он ничего!» — подумал Матцев, взглянув на смеющегося Андрея.

28

 

Вертолет медленно опускался на бревенчатую пло­щадку, вихрем развевая снег. Спокойный, важный сне­гопад превратился вокруг него в бушующую вьюгу. Хлопья попадали в струю воздуха, разлетались в раз­ные стороны, липли к щекам, набивались за шиворот и таяли там. Вертолет сел на бревна, проминая шины колес, поурчал и умолк, хотя винты продолжали со свистом рассекать воздух в наступившей тишине. Свист перешел в шипение, шипение — в шуршание, стали видны лопасти, которые вращались все медлен­нее и медленнее, концами натружено провисая вниз.

Вертолетчик Михась открыл дверь и спрыгнул вниз. Десантники подошли к нему, стали по очереди жать руку.

— Письма привез? — спросил Звягин.

— Там твоя жена всю почту письмами да посыл­ками завалила! Хотели спецрейс заказывать, чтобы почту разгрузить! — ответил Михась и повернулся к открытой двери салона. — Вася! Давай-ка сюда по­сылки! А одну оставь, за труды! — пошутил он.

Второй вертолетчик, молодой парень, вынес посыл­ку и подал вниз Звягину, говоря:

— Яблочки, антоновка!

— Откуда ты знаешь? — спросил Звягин.

— Чую… Пахучая, зараза!

— Верь ты ему! Чует! — засмеялся Михась. — Мы их всю дорогу жрали!

Звягин хотел отойти с посылкой от двери, но моло­дой вертолетчик остановил его:

— Погоди! Еще есть.

— А Ломакин где? — спросил Михась, отвернув­шись от Звягина.

— Приболел… — ответил Андрей.

— Я ему книги привез, — сунул Михась руку за пазуху и вытащил две брошюры.

Сашка взял книги и взглянул на обложки. Обе они были по садоводству.

— Ты письма давай! — сказал нетерпеливо Матцев.

Десантники стояли вокруг довольного общим внима­нием вертолетчика. Смуглое лицо Михася поблескивало от удовольствия и жизнерадостности, от возможности пошутить после напряженного полета в снегопаде, хоро­шо не таком сильном. Видимость все-таки приличная.

— Письма вам еще пишут, — делая улыбку снис­ходительной, ответил Михась. — Ну что, Вася, готово? Полетим! — повернулся он снова к двери вертолета, намереваясь выйти из окружения десантников.

Матцев схватил его за куртку.

— Письма давай! А то сейчас разденем, в одних трусах полетишь!

— Отстань! Письма ему, письма! — весело пере­дразнил Михась. — Влезу в кабину, напишу сразу всем… Ну ладно уж, на те письмо, только отстань! — Он вытащил из-за пазухи конверт и протянул Матцеву.

Владик хотел было взять, но Михась отдернул руку, взглянул на адрес и сказал:

— Ну вот, видишь! Не тебе, Звягину! Ваня! — отыскал он глазами Звягина, который, присев на кор­точки возле тугого колеса вертолета, пытался гвоздем открыть крышку одного посылочного ящика. — Дер­жи-ка письмо!

Звягин быстро поднялся и взял конверт, радостно узнавая почерк жены.

— Доставай, доставай! — снова затеребил Михася Матцев.

— Ну, прилип!

Тогда Владик сунул руку вертолетчику за пазуху. Михась стал, смеясь, отбиваться. Сашка бросился по­могать Матцеву. Шапка вертолетчика свалилась на землю. Гончаров поднял ее. Андрей, Михаил и Гончаров не вмешивались, следили за возней ребят. Наконец, Сашка с Владиком скрутили Михася. Матцев вытащил из бокового кармана куртки вертолетчика несколько конвертов и отбежал в сторону.

— Ломакин Александр! — начал выкрикивать он, взглядывая на адреса, и раздавать товарищам пись­ма. — Анохин! Ломакин Александр! Это мне… Аню­те. — Оба конверта он сунул в карман. — Звягин! Еще Звягин!.. Действительно, жена Звягина письмами засы­пала, — засмеялся Владик. Письмо, которое получил он, было опять от жены, Марины. И это ему было приятно.

Звягин отодрал крышку ящика и увидел крупные яблоки, уложенные ровными рядами среди деревянных стружек. Он взял одно, понюхал его с удовольствием и воскликнул, поднимая ящик на руки:

— Ребята, налетай! Из собственного сада!

Крепкие антоновские яблоки казались особенно па­хучи и вкусны здесь, в тайге, среди молчаливых хло­пьев снега.

Вертолет улетел, и десантники направились к палаткам. Чиркунов догнал Гончарова и тихо шепнул ему:

— Погоди!

Только они вдвоем не получили писем. Разочарова­ние и грусть испытывал Чиркунов. Он все время будто ждал какого-то чуда, которое повернет его жизнь по-иному, сделает так, как было раньше, в молодости. И сейчас у него было такое ощущение, будто кто-то поманил его, поманил и скрылся. Михаил показал Гон­чарову пузырек одеколона, почти полный.

— Дернем?

— Где ты взял?

— Там больше нету…

Они отстали.

Ломакин сидел в палатке с несколько повеселе­вшим, умиротворенно задумчивым лицом. Он прислу­шивался к боли внутри себя, которая нехотя, медленно рассасывалась, уходила. Когда Сашка ворвался в па­латку, Борис Иванович оживился.

— Опять схватило? — спросил Сашка участливо, усаживаясь рядом с отцом.

— Прошло, прошло! — ласково похлопал Ломакин по спине сына.

— Вот, Михась привез! — протянул ему книги Сашка.

— Ай да Михась! — воскликнул Борис Иванович радостно. — Я думал, он не достанет! Думал, треплет­ся…

Звягин поставил на землю возле ног Ломакина открытый ящик и указал на яблоки:

— Бери! Сам сажал. — Потом кивнул на книги. — Зачем они тебе?

— Летом уйду на пенсию, и сад буду разводить, — ответил Ломакин, наклоняясь за яблоком. Звягин по­чувствовал, что говорить на эту тему Борису Иванови­чу приятно. — Домик я уже купил. Участочек есть… Сейчас там жена живет, и Ира с Андрюшкой туда отправились. Раньше я всю семью с собой таскал… Пора на прикол. Язва, проклятая, замучила…

В двери палатки шумно появился Михаил Чиркунов. За ним, наоборот, стараясь быть незаметным, бочком проскользнул Гончаров.

— Вот они где спрятались! — весело и громко загово­рил Михаил. Увидел кружку на ящике возле Ломакина, взял ее, заглянул внутрь. — Ни глоточка не оставили… Вот жлобы!

— Там на плите ведро стоит, — усмехнулся Борис Иванович. — Хоть по уши залейся!

— Что это от тебя одеколоном несет? — подозри­тельно взглянул Андрей на Михаила. Почувствовав запах, он вспомнил, что утром после бритья не смог найти в рюкзаке одеколон. — Ты куда пузырек дел? Я весь рюкзак перерыл… Взял, положи на место!

— Какой пузырек? Не видал я никакого пузырь­ка, — сделал Михаил удивленное лицо и, улыбаясь, отвер­нулся от Андрея.

— Ты не там искал. — Гончаров вытянул из кармана телогрейки Чиркунова пузырек, в котором теперь еле плескалось на дне.

— А-а! Этот? — протянул Михаил так, словно он только что понял, о чем идет речь. — Этим я одеколо­нился! Можешь забрать. Мне не жалко!

Ребята засмеялись.

— Вылакал? Тьфу! — сплюнул Борис Ломакин.

Андрей в последнее время привык к Чиркунову, не чувствовал больше смущения и неловкости, наоборот, стал невольно разговаривать с ним несколько покровительственным и ворчливым тоном, словно с выздоравливающим после тяжкой болезни капризным человеком. Его радовало, что Михаил начал следить за собой, бриться, выпрямился, повеселел, в нем стали явственней проглядывать черты прежнего Чиркунова, каким Анохин знал его в детстве. И вот опять срыв. Это Андрею ужасно не понравилось.

 

 

29

 

Тайга побелела, похорошела, как невеста в фате, притихла, наслаждаясь и не веря, что она может быть такой красивой. Эта красота поразила Анюту, когда она вышла из землянки. Девушка замерла, улыбаясь зачарованно, постояла немного, вдыхая прохладный тугой воздух, и неторопливо пошла по засыпанной снегом тропинке к речке. Снег большими рыхлыми хлопьями падал на ее вязаную шапочку, невесомо скользил по болоньевой куртке. Она осторожно ступа­ла по тонкому слою снега, который мягко проминался и негромко хрумкал. В необыкновенной тишине, такой, что слышны были тихий шелест, звук падающих хлопьев, рассасывалась нехорошая тяжесть, возникшая в землянке после внезапного появления Анохина. Что он теперь думает? Не мог он не видеть, как выходил из землянки Матцев! Переживает, наверное, дурачок, мается! — снисходительно и добродушно ус­мехнулась Анюта, думая об Андрее, словно о маль­чике, который пытается подражать мужчине. С одной стороны, было приятно, что из-за нее страдает чело­век, но с другой — эта мысль вызывала неловкость. Почему Андрей потянулся именно к ней? Что общего между наивным восторженным мальчиком и ею? То, что они одногодки, тут ничего не значит. А Владик… Владик — другое дело! Вспомнилось, как Матцев в первый раз зашел с ребятами в их комнату. Анюта к тому времени почти год жила в Сибири и ни с кем из парней не дружила, никого не выделяла. А они, наобо­рот, несмотря на ее равнодушие, упорно ухаживали за ней. Притягивали ее женственная простота, ровное отношение со всеми, какая-то виноватая задумчивость, иногда приходившая к ней, а особенно то, что она ни с кем не встречалась. Женщин в поселке было меньше, чем мужчин. И девчата поскромней быстро выходили замуж, а те, что курили и пили наравне с парнями, «хабалки», как называл их Звягин, ходили по рукам, не надолго пристраиваясь то к одному, то к другому мужчине. Редкие из них могли стать женами.

Анюта привыкла к вниманию парней и, когда по­явился Матцев, почему-то забеспокоилась, не зная, как вести себя на этот раз, если он станет ухаживать за ней. Забеспокоилась, затаилась и стала ждать. Наташа, в отличие от Анюты, не ждала, когда Матцев обратит на нее внимание. Анюта считала, что Владику недели хватит, чтобы понять Наташу, разобраться, что она за человек. Но шли дни, отношения между ними заходили все дальше. Когда Матцев бывал в их комнате, Анюта исподтишка наблюдала, прислушивалась к ин­тонациям голоса Владика, с которыми он разговаривал с Наташей, приглядывалась. «Не любит он ее! Глаза не врут!» — с облегчением решила она и успоко­илась. И теперь, когда Владик захаживал в ее половину землянки, она, несмотря на то, что уверяла себя, что с Матцевым они друзья детства и ничего другого между ними быть не может, ревниво прислушивалась к голосу парня и чувствовала удовлетворенно, что разговаривает он с ней по-иному: мягче, нежней, пре­дупредительней. Владик и с ней шутил, старался быть остроумным, но не иронизировал, как с Наташей. Это вызывало ответное чувство нежности. Но иногда при­ходила мысль, что Владик относится к ней тоже как к другу детства, и однажды, когда он поцеловал ее в губы, поцеловал не в шутку, как часто делал он, целуя в лоб, она спросила, опустив глаза:

— А Наташа?

— Наташа, — усмехнулся он. — Как сошлись, так и разошлись! Она с первого дня знала, что у нас временно…

— Она тебе не пишет?

— Я говорил ей при прощании, чтобы не портила бумагу, отвечать не буду.

Сказать-то так Матцев сказал, но помрачнел, стал задумчивым, неразговорчивым.

Анюта продолжала вспоминать Наташу с чувством вины, но чем чаще видела Владика, тем реже думала о ней. У нее стало возникать ощущение, что теперь у нее начинается другая жизнь, жизнь, связанная с та­ким внимательным и милым человеком, жизнь, не похожая на ту, которой она жила раньше.

Собираясь идти за водой, она больше всего не хотела встречаться с Андреем.

Но Анохин увидел девушку и заколебался, не зная, бежать ли к ней или оставить все как есть. Ему стало жарко, и он расстегнул пуговицы телогрейки, искоса поглядывая Анюте вслед. Оранжевая куртка мелькала между деревьями, то пропадая за ними, то появляясь. И Андрей не выдержал, спрятался за палат­ку, чтобы его не видно было десантникам, и побежал наперерез Анюте.

Анохина заметил Звягин и сказал с усмешкой Матцеву, кивая в сторону бегущего Андрея:

— Отобьет!

— Куда ему, — в тон Звягину ответил Матцев.

— Зачем ты к ней приклеился? Она девка серьезная!

— А почему ты решил, что я не серьезный?

— Видел в поселке…

— Яв поселке всего шесть месяцев из своей жизни прожил

 

 

30

 

— Давай помогу! — возбужденно подлетел, под­хватил Андрей ведро из руки Анюты. Они пошли рядом.

— Как здорово, а? Никогда такой красоты не ви­дал! — улыбался Андрей, стараясь скрыть возбужде­ние. — Первый раз вижу снегопад в лесу!

— Да, хорошо, — подтвердила Анюта. Она была смущена и не глядела на Анохина. Понимала, что Андрей прибежал неспроста, не только затем, что­бы помочь ей, и опасалась, что он заговорит о Матцеве. Это ей было бы неприятно.

Некоторое время они шли молча, низко нагибались под засыпанными снегом ветвями. Неловкость росла. Оба не знали, как повести разговор дальше. Анюта заговорила первой.

— Домой еще не потянуло? Не затосковал еще?

— Чего тосковать? — охотно ответил Андрей, ду­мая о своем. — Я же не на месяц ехал и не на год. Знал, куда и зачем еду.

— Ты, я слышала, о кресле начальника мечта­ешь? — подковырнула Анюта.

— Это я так, в шутку трепанулся, — смутился Ан­дрей.

— А чем плохо помечтать? Плохо, когда ни к чему не стремишься! — все дальше уводила его Анюта.

— О кресле начальника мечтать глупо… Я тогда не смог выразить то, что думал. Вот и получилось, что я лишь о карьере мечтаю. Не так это!.. Большое дело хочется делать! Я чувствую, что для этого у меня и силы и энергия есть… Ну, ладно об этом! Словами всего не выразишь. Самому стыдно слушать!..

Они спустились к речке. Андрей, придерживаясь за тонкий ствол березки, наклонился с ведром к воде. Течение было довольно быстрое, и дна не видно. Анохин зачерпнул воду, и они полезли назад, на невысокий берег оврага, по дну которого бежала речка Ульт-Ягунка.

— А ты давно в СМП? — спросил Андрей.

— Второй год пошел…

Видя, что разговор ушел в сторону, а землянка близко, Андрей спросил напрямик:

— А Матцева ты давно знаешь?

— Зачем… тебе?

— Так… — пожал плечами Анохин и переспро­сил: — Давно?

— Он недавно у нас, — уклончиво ответила Анюта.

— А ты знаешь, что он женат? — глядя вниз на следы, оставленные ими, когда они шли к реке, тихо спросил Анохин, чувствуя, что этого не надо гово­рить.

— Да, знаю, — ответила она.

— Ты прости… Я знаю, нехорошо так… — сбивчиво заговорил Андрей смущенно и виновато, сознавая, что снова говорит глупость, но хотелось объяснить, поче­му он сказал о Матцеве. — Но ты… ты такая! — запи­нался он. — Ты не для него… Ты хорошая…

Они подошли к землянке. Анюта остановилась и внимательно посмотрела на него каким-то подозри­тельным, злым и вместе с тем растерянным взглядом:

— Зря ты об этом начал! Зря! Это дело мое… — Анюта выхватила ведро из руки сконфуженного Анохина и быстро сбежала по ступеням к двери землян­ки. Дверь захлопнулась за ней.

Андрей постоял, посто­ял и побрел к палаткам. Лицо у него горело. Он подхватил горсть снега, жадно хватанул губами и рас­тер снегом лицо. Да, не надо было о Матцеве разговор заводить! Не надо!

 

 

31

 

В поселке Вачлор ожидалось пополнение. Две боль­шие палатки растопырились среди темных стволов елей, белели новыми дверями, важно, уверенно, гото­вые в любой момент принять обитателей. Внутри дву­мя ровными рядами прильнули к стенам солдатские двухъярусные железные кровати с заправленными по­стелями. Десантники перебрались из землянки в одну из палаток. Свободных кроватей в ней было еще много. Посреди палатки жался к железной печке стол, между поста­вленных вместо стульев на попа чурбаков.

С сегодняшнего дня десантники переставали быть десантниками. После прибытия пополнения они стано­вились лесорубами. В первый раз утром не нужно было спешить на работу, сидели в котлопункте долго. Потом часть десантников разбрелась с ружьями по тайге, надеясь на удачу. Даже Ломакин ушел. Анюта тоже убежала с Матцевым. В палатке остались только Андрей с Гончаровым. Анохин сел за стол спиной к потрескивавшей и тихо гудевшей печке, разложил перед собой книги и тетрадь. Теперь можно писать контрольные в нормальной обстановке. Но в душе было какое-то томительное ожидание, не работалось. Он посидел, посидел над тетрадью, чувст­вуя спиной тепло от печки, спрятал книги под матрас и отправился на озеро.

Гончаров остался лежать на кровати один. Он гру­стил, думал о чем-то своем.

Андрей подошел на берегу озера к сестрам-берез­кам, похлопал, погладил ладонью холодную белую кору деревьев, потом поднял припорошенную снегом толстую палку, подошел к берегу, ударил ею по засне­женному льду, проверяя его крепость. В последние дни по тайге прошелся небольшой морозец, покрыл льдом озера и болота, только быструю воду рек оставил без покрова до будущей прогулки. Андрей с опаской по­пробовал ногой лед, сошел с берега, прислушиваясь, не треснет ли, не колыхнется ли озеро под ним. Под снегом ледок был скользкий. Андрей прошелся вдоль берега, убедился в безопасности, разбежался и прока­тился, оставляя ногами в снегу две полосы. Потом двинулся вдоль берега, постукивая впереди себя пал­кой. До него донеслось издалека бормотанье вертоле­та. Звук усиливался, приближался. Андрей выбросил палку, вылез на берег. Гончаров стоял возле палатки и тоже прислушивался к стрекоту. Среди деревьев показалась оранжевая куртка Анюты.

Вертолет привычно опустился на расчищенную от неглубокого снега площадку, поднимая винтами вьюгу.

Дверь открылась, появился Михась, как всегда, сияющий, усатый, и крикнул:

— Ну что, робинзоны! Кончилась тихая жизнь!

Он выбросил наружу лестницу и спустился на скользкие бревна площадки.

За его спиной показался Мишка Калган. Бородатый, жилистый, поджарый парень в куртке нараспашку. Бороденка у него была небольшая, жиденькая, растре­панная. Андрей Анохин всегда старался держаться подальше от этого драчуна, рядом с ним чувствовал себя неловко, скованно. Калган остановился в двери вертолета, вскинул руки вверх, приветствуя десантни­ков, словно победитель, вернувшийся на родную землю. Он радостно сверкнул глазами, поднял бороденку вверх и открыл рот, собираясь что-то заорать, но в этот момент кто-то подтолкнул его сзади — вы­ходи, мол, скорей! Калган закрыл рот и оглянулся в салон, шутливо замахнулся локтем, потом спрыгнул на землю к радостно шумевшим десантникам и ки­нулся обнимать оказавшегося рядом Чиркунова. Они поскользнулись на обледенелых бревнах и упали. Шап­ка Калгана отлетела под колесо вертолета. Вслед за Мишкой выглянула из дверей высокая девушка в пу­ховом платке и легком полушубке.

— О, Шура! — заорал Матцев и вытянул ей на­встречу руки, предлагая свою помощь.

— И ты здесь! — грубовато сказала девушка и смо­рщила вздернутый нос улыбкой, наклонилась к нему, оперлась об его плечо и сошла вниз, в окружение парней, которые тянули ее каждый к себе, кричали:

— Теперь заживем!

— Молодец, что приехала!

— Ну, теперь веселынь будет!

Чиркунов, отряхнув брюки от снега, тоже пытался дотянуться через головы ребят до нее и тоже кричал:

— Шурочка, тут только тебя не хватало!

Занятые Шурой десантники не сразу заметили заме­шкавшуюся в дверях вторую девушку. Маленькая, в сером пальтишке и в такой же серой шапочке, она растерянно улыбалась, задержавшись на пороге, не знала, то ли поворачиваться спиной к ребятам и спу­скаться по ступеням, то ли спрыгнуть, но боялась поскользнуться.

— А это что за птичка? — увидел ее Матцев.

— Разинул рот! — крикнула Шура и ткнула его в спину кулаком. — Не про — Месяц и два дня! — усмехнулся Владик.pтебя эта птичка… Я тебе за нее сама шею сверну!

Девушка присела на корточки, намереваясь спрыг­нуть. Андрей, не принимавший участия в шумной встрече Шуры, он не был с ней знаком, подскочил к лестнице, подхватил девушку под мышки и осторож­но опустил на бревна площадки.

— Спасибо, — тихо вымолвила девушка и смущен­но опустила глаза.

— Новенькая? — спросил Андрей, слышавший воп­рос Владика.

— Да.

— Я тоже… Андрей… меня зовут.

— Меня Надей, — ответила девушка и почему-то быстро отошла от Анохина к Шуре, которая вы­свободилась из объятий ребят и разговаривала со сме­ющейся Анютой.

Тем временем из вертолета один за другим сыпа­лись ребята. Шум усиливался. Парни обнимались, хло­пали друг друга по плечам, кричали.

Из двери выглянула возбужденная шумом серая, похожая на волка, собака. Она быстро повертела до­бродушной и хитроватой мордой, оглядела шумную толпу, опустила нос вниз, выбрала место, куда можно спрыгнуть, примерилась, выставив лопатки, и прыг­нула.

— Жулька! — крикнул Чиркунов, подхватил на ле­ту собаку и снова поскользнулся, не удержался на ногах и упал навзничь.

Жулька, перебирая лапами по телогрейке у него на груди, радостно лизнула Михаила в щеку.

Андрей увидел в салоне вертолета оставшуюся од­ну Таню, библиотекаря. Она подтаскивала к порогу пачки потрепанных книг, перевязанных шпагатом. В поселке Анохин часто помогал ей разбирать кни­ги, которые со всех концов страны присылали на стройку пионеры и комсомольцы, откликнувшись на призыв помочь ударным стройкам пополнить библио­теки. Таня была энергичная, быстрая и юркая девушка. Черноволосая, тонкая, гибкая, она была похожа на ласточку, которая в Андреевом детстве жила в катухе, слепив гнездо на стропиле под крышей. В поселке Таня успевала всюду: днем работала маляром, по выход­ным дням в библиотеке, а по вечерам в комитете комсомола. Приятно было находиться рядом с ней. Почему-то одно ее присутствие впрыскивало в Андрея бодрость, энергию. И сейчас, увидев Таню, он обрадо­вался, вскочил на ступеньку, подхватил две пачки книг и отнес их в сторону на бревна, чистые от снега. Быстро вернулся к двери, где Таня деловито подавала Сашке еще две пачки книг.

Вечером комсомольский секретарь строительно-монтажного поезда Витя Чекрыжов собрал комсомо­льцев в одной из палаток. Он прибыл вместе со всеми и завтра должен был улететь назад в поселок. Походка у невысокого, плотного и румяного Вити Чекрыжова была какая-то воробьиная. За это его прозвали куз­нечиком. Он знал это и всегда вместо: «Я пошел!» — говорил: «Я попрыгал!» Работал он мастером, и люби­мая поговорка у него была — «ребята, давайте дей­ствовать!» Нравился Витя всем за то, что не любил длинных речей. Он считал, что говорят длинно лишь тогда, когда нечего дельного сказать, а не хочется, чтобы об этом узнали те, кто слушает. Толковую мысль не надо выражать длинно.

На собрании должны были избрать комсомольское бюро из трех человек. Витя Чекрыжов никогда никого не предлагал кандидатом на голосование. Комсомоль­цы лучше знают друг друга, думал он, кого попало не выберут, но все-таки Витя почти всегда знал, кого будут предлагать. И радовался, если не ошибался. И сейчас он был уверен, что выберут групкомсоргом Таню Голованову, библиотекаря, а в бюро Шуру Нови­кову и кого-нибудь из парней. Так и случилось. Пред­ложили сначала Таню, потом Шуру, а затем он ус­лышал новое для себя имя:

— Пионера! Пионера надо в бюро! — крикнул Сашка Ломакин.

— А кто это? — удивился Витя.

Узнав, что это Анохин, он вспомнил, что раз­говаривал с Андреем всего один раз, когда он вставал на учет, да и то как-то на бегу, торопливо. Потом работали на разных участках. «Не успеваю за нович­ками следить!» — недовольно подумал Витя.

 

 

32

 

Когда под высокой сосной отзвучали речи, когда Андрей Анохин свалил первое дерево просеки на глазах у всех жителей палаточного поселка, когда отстрекотал «Конвас» в руках оператора студии кинохроники, отщелкали фотоаппараты корреспондентов, и начальник поезда Федор Алексеевич Романычев, молодой, но уже лысоватый мужчина, улетел вместе с корреспондентами, бригада лесорубов, пока еще неспешно, принялась валить лес. Гонча­ров трелевщиком собирал деревья и таскал их на место будущего поселка, где плотники расчищали площадку под фундамент первого сборно-щитового дома.

Костры полыхали возле лесорубов и там, где рабо­тали плотники. Пищи для огня было достаточно, но греться к нему никто не подходил. Морозец неболь­шой, здоровый. Снег лежал мягкий, пушистый, неглу­бокий. Анохин с утра работал бензопилой, работал не отдыхая. Свалив одно дерево, переходил к другому. Андрею все вспоминался митинг, когда право свалить первое дерево Борис Ломакин уступил ему, как человеку, у которого это первая просека, первый поселок. Анохин вспоминал нацеленные на него объективы, но ни щелканья затворов фотоаппаратов, ни стрекота «Конваса» он не слышал из-за визга бензопилы, вспо­минал, как ловко погрузил в ствол сосны лезвие, как дрогнуло дерево, стало клонить пушистую голову, ды­мом осыпая снег с ветвей. Направляли ее под веселые крики сразу несколько парней. Андрей представлял, как в Масловке отец с матерью откроют газету и увидят его фотографию. Приятно было и оттого, что Анюта видела, как он оказался в центре внимания корреспон­дентов. Прежде чем  подхватить пофыркивающую си­ним дымком бензопилу с земли, Андрей краем глаза взглянул на Анюту. Она стояла в толпе среди девчат, и ему показалось, что смотрит она на него с симпатией и одобрением. Вспоминая об этом, Анохин бессознательно и уже привычно наблюдал за пилой, за тем, как зубья вгрызаются в ствол, посматривал в то место, куда, по его мнению, ляжет верхушка. Изредка он покрикивал на обрубщиков сучьев, когда считал, что они слишком приблизились к нему. Он не только не замечал, но даже не подозревал, что кто-то может любоваться его работой, его ладными движениями, его крепким и ловким телом. Если бы среди обруб­щиков была Анюта, Андрей, возможно, старался бы, чтобы она заметила его задор, оценила. Но Анюта вместе с Таней, которая теперь помогала ей, были в котлопункте… А две другие девушки, Шура и Надя, обрубали сучья неподалеку, но они не интересовали Анохина. Андрей считал, что и он не интересует их. Однако Анохин ошибался!

Два дня назад, когда Надя выходила из вертолета и он подхватил ее под мышки, чтобы помочь сойти на землю, ее поразили грустноватые глаза незнакомого парня, а когда Андрей поставил Надю на скользкие бревна, легонько прижимая к себе, глаза их оказались так близко, что девушка испугалась, что он услышит стук внезапно, неизвестно поче­му, всколыхнувшегося сердца. Андрей бережно, она обратила на это внимание, опу­стил ее на качающиеся под ногами бревна, и ей показалось, что она растрепана, неопрятна, волосы выби­лись из-под шапочки, а парень заговорил с ней, назвал себя, она быстро ответила и поспешно отошла к Шуре, поправляя на ходу волосы. Не хотелось, чтобы он заметил ее смущение.

Надя у всех знакомых оставляла впечатление чего-то округлого, пушистого, мягкого, вероятно, оттого, что ходила она быстро, будто перекатывалась, и все­гда улыбалась. Лицо у нее было скуластое, пухленькое, спокойное, даже несколько безмятежное и мечтатель­ное. На первый взгляд она казалась домашней, нерешительной, и многим из ее школьных подруг непоня­тно было, как она не побоялась ехать одна в такой далекий край. Сама Надя ничего необычного в своем поступке не видела. Она еще в пятом классе решила уехать по комсомольской путевке после окончания школы туда, где жизнь кипит, словно вода в водопаде, а не так, как дома, стоит тихо и уныло, будто в озерке, покрытом ряской, за плотной стеной осоки и камыша. Экзамены сдавала в институт без энтузиазма, лишь бы родителей успокоить. И как только узнала, что не прошла по конкурсу, направилась в райком комсо­мола.

В поселке она попала в бригаду маляров, но через неделю, Надя еще толком на новом месте освоиться не успела, ее вместе с новыми подругами по бригаде Шурой и Таней увезли в тайгу.

Прошло два дня, а Андрей не проявлял к ней интереса. На комсомольском собрании он даже ни разу не посмотрел в ее сторону. Не пришел он и вече­ром в женскую половину палатки, отгороженную про­стынями, хотя ребята явились с гитарой, сидели до полночи, пели.

То, что Андрей не заинтересовался ею, заставляло Надю все чаще думать о нем, вспоминать, как бережно поддержал он ее, когда она возвращалась из котлопункта в первый вечер и поскользнулась возле палатки. И лицо у него при свете луны было такое же удивительно милое и знакомое, как и тогда, когда он помог ей спуститься из вертолета. Надя краснела при неожи­данных встречах с Андреем. Ей казалось, что он оста­новит ее и скажет что-то важное, но он проходил мимо. Девушка невольно прислушивалась к его голо­су, когда он за простынями в мужской половине разговаривал с кем-нибудь.

Вчера вечером Надя спросила у Шуры, что та знает об Андрее? Разговаривали они о ребятах, и Надя дума­ла, что вопрос ее не вызовет никаких подозрений у подруги. Но Шура утром в котлопункте заметила, что Надя почему-то словно одеревенела, голову от тарелки поднять не могла и не слышала, что у нее спрашивают. Оживилась она, когда Андрей встал из-за стола и вышел из землянки. Шура удивилась, но вывод делать не спешила, лишь после вопроса Нади о Анохине, оброненного как бы вскользь во время обычного разговора, она поняла, что не ошиб­лась.

— Анохин-то? — переспросила она равнодуш­но. — Парень вроде хороший, но я его не знаю совсем. Он в поселке недавно… За Анюткой вначале пытался ухаживать, но теперь, видишь, она к Матцеву льнет…

Надя, думая об Андрее, тюкала топором по су­чьям, срубив, выпрямлялась, изредка посматривала на подругу. Шура махала топором по-мужски. Одним ударом снимала даже такие сучки, по которым Наде приходилось клевать пять раз. Размахивать сильно Надя боялась: топор скользнет по дереву и в ногу. Взглядывала Надя во время коротких передышек и на Андрея. Тому ни до кого не было дела, валил себе деревья и валил.

Перед обедом, когда все лесорубы собрались у ко­стра, Андрей подошел к Наде и попросил:

— Дай-ка топор!

Девушка подала.

Анохин осмотрел лезвие, попробовал его ног­тем, взвесил рукой топор, держа за топорище, размахнулся, перерубил толстый сучок кинул его в огонь и молча вернул топор Наде, думая про себя: «Тяжело­ват для нее… Намашется за день, утром рук не подни­мет. Надо другой подыскать!»

А Наде непонятно было, зачем Андрей брал у нее топор, то ли затем, чтобы перерубить сучок, то ли проверить хотел — не затупился ли.

 

 

33

 

Обедать Андрей не торопился. Мест за столом в котлопункте всем не хватало, и неудобно было рваться в столовую, как делал Мишка Калган, чтобы поесть среди первых. Успеет, поест! Все равно кому-то ждать. Неподалеку от землянки Андрей увидел возле двери дизельной, небольшого сарая, собранного еще десантниками, двух мужчин, моториста и механика. Они сидели на бревне около распахнутых настежь дверей и курили. Оба были в промасленных до черного блеска телогрейках. Рукавицы моториста лежали ря­дом с ним на бревне.

— Скоро свет будет? — от нечего делать обратился к ним Анохин, останавливаясь напротив.

— Будет вам свет сегодня, — равнодушно и нехотя ответил моторист.

— Да будет свет, сказал монтер, а сам за спичками попер! — устало и лениво пошутил механик.

Они несколько дней устанавливали дизель, готови­ли его к работе для освещения поселка.

Возле входа в землянку-котлопункт под сосной сто­ял Звягин с исписанным листком в руке. Читал он с каким-то озабоченным видом и необычно торопливо, не читал, а бегло просматривал письмо. Листок бес­покойно вздрагивал в его руке.

— Почта была? — спросил Андрей, вспомнив, что час назад прилетал вертолет.

— Угу! — не поднимая головы, буркнул Звягин.

— А письма у кого? — снова спросил Анохин.

Звягин досадливо махнул рукой, указывая на дверь землянки. Анохин сбежал вниз. Все места за столом были заняты. Два парня стояли у входа, ждали, когда освободятся. Таня с Анютой в белых халатах раскла­дывали второе по тарелкам и ставили на край длинно­го стола, за которым плотно друг к другу сидели, обедали рабочие.

— Письма у кого? — спросил Андрей у парней, ожидавших у входа.

— У Тани.

— Таня! — протиснулся Андрей между полками и скамейкой ближе к девушке. — Мне ничего нет?

— Пишут, пишут тебе, — ответила Таня и добави­ла: — Андрей, отнеси, пожалуйста, книги в палатку. Все равно ждать будешь… Во-он на полке лежат.

Анохин увидел на полке три объемистых по­сылки.

— А посмотреть можно?

— Не надо, не распечатывай пока… Вечером при­ходи, вместе разберем!

Андрей взял сразу все три посылки. Один из ожида­вших парней открыл ему дверь, и он полез наверх. Звягин все стоял у входа и читал, но читал уже спокой­нее, с посветлевшим, но все еще озабоченным лицом.

Он сегодня снова получил два письма. Одно от жены, а второе подписано незнакомым почерком. Крупные буквы на конверте стояли неровно, враскорячку, чувствовалось, что писавший их человек редко берется за перо. Звягин недоуменно глянул на обрат­ный адрес, на подпись: «Кулдошин Василий Михай­лович», — прочитал, и пальцы у него задрожали. «Васька Кулдошин! Сосед! Чего это он вздумал? Ай, беда какая?» Звягин выскочил из землянки на улицу, чтобы скрыть от приятелей волнение, разорвал суетли­вой рукой конверт, подписанный женой, и стал глотать слова, прыгая через строчки. Ничего необычного Валя не писала. Когда Звягин понял это, сдвинул шапку на затылок, вытер вспотевший лоб тыльной стороной ладони и уже спокойней начал перечитывать письмо жены. Прочитал еще раз и долго вертел в руках кон­верт с письмом Васьки Кулдошина, не решался рас­печатывать, пытался угадать, что в нем. Не тяжкую ли беду принесло оно? Что заставило написать Ваську? Не от скуки же он взялся за перо? Не о Валюшке ли сообщает нехорошее? Не загуляла ли она? Второй год без мужика! Такой, как Матцев, подвернется, напоет, она и растает… Баба ведь! А тогда что? Все тогда! Все! Кому будут нужны его тысячи?.. Не посмел распечатать конверт Звягин, сунул в боковой карман телогрей­ки. Пусть пока полежит. Привыкнуть надо! Он спу­стился в столовую, откуда выходили пообедавшие ре­бята.

В конце работы, когда воздух в тайге начал густеть, Андрей вспомнил о топоре Нади, отыскал среди сва­ленных им деревьев березу, отрезал от нее чурбак, расколол его пополам, вытесал толстую доску, решил вырезать из нее топорище полегче, и чтоб ловчее дер­жать его было. Топор решил взять в котлопункте, которым рубили дрова. Он легче. Если его наточить как следует, то для Нади он будет как раз по руке.

Трелевщик Гончарова с включенными фарами все еще ползал по просеке, собирал бревна. За тарахтеньем мотора Андрей не слышал, как застучал дизель в са­рае. Вспыхнувшая неожиданно лампочка на дереве над палаткой удивила его, он услышал крик Сашки: «Ребя­та! Смотрите — свет!»

 

Палатка была непривычно ярко освещена двумя лампочками. Одна горела в мужской половине, другая — в женской. Лесорубы, входя, жмурились, шутили, что цивилизация и до них дошла, баньку бы скорей плот­ники заканчивали: жить тогда вообще можно будет припеваючи! Андрей поставил березовую заготовку для топорища возле гудевшей огнем печки, пусть подсохнет малость, и стал раздеваться около своей кровати. За просты­нями переговаривались девчата, часто произносили имена писателей и названия книг. Анохин дога­дался, что они разбирают посылки с книгами, и гро­мко спросил:

— Девочки, вы книги разбираете? Можно к вам?

— Иди! — откликнулась Таня.

Она сидела на кровати возле стопки книг и дикто­вала Наде имена авторов и названия, а Надя, близоруко, низко склонив свое скуластое лицо к столу,  записы­вала в книгу учета.

— Распечатывай, — указала Таня Андрею на оставшуюся посылку, лежавшую возле ножки кровати среди ском­канной оберточной бумаги.

Анохин поставил перед собой посылку на чурбак, разорвал руками веревку и зашуршал толстой бумагой. В посылке были две стопки книг, тонких и небольшого формата. Андрей понял, что это стихи, и начал без интереса разгляды­вать обложки, читая незнакомые ему имена.

— Тут только стихи…

— Чьи? — спросила Таня.

— Разные… Вот Мартынов какой-то. Рубцов…

— Мартынов? Леонид?

— Да.

— Хорошие стихи… Хочешь, Рубцова возьми, он тебе непременно понравится!

Андрей повертел книгу Рубцова, положил назад в стопку и быстро схватил  следующую, знакомую на вид, тоненькую, как паспорт, желтоватого цвета. С обложки глядело на него лицо Михаила Чиркунова, каким он его знал в Масловке. Андрей перевернул книгу лицевой стороной и прочитал: «Михаил Чиркунов. Отклик. Первая книга поэта». Взволнованный Анохин хотел показать сборник девчатам, но передумал, взгля­нул на Таню воровато. Она по-прежнему спокойно диктовала Наде имена авторов, предварительно поставив на ти­тульном листе порядковый номер. Анохин сунул сборник в карман, перенес все книги стихов на кровать к Тане, нетерпеливо окинул глазами зарегистрированные кни­ги и не спеша, чтобы не вызвать у девчат подозрения, покинул их.

Ребята в палатке отдыхали перед ужином. Чиркунов лежал на кровати, выставив вверх заросший под­бородок, он опять перестал бриться, и то ли дремал, то ли думал о чем-то. Андрей остановился подле. Михаил услышал, что кто-то подошел, приоткрыл один глаз и посмотрел на Анохина.

— Почитать тебе стихи? — спросил Андрей, приса­живаясь к нему на постель.

Михаил открыл и другой глаз, помолчал, не двигаясь, снова закрыл глаза и произнес:

— Читай!

Андрей вытянул книгу из кармана, открыл посре­дине наугад и начал читать:

 

Ты прости мне слова,

что еще не сказал,

поцелуй торопливый,

полночный вокзал…

Все обиды отбрось,

все грехи отпусти,

за все сразу, что было

и будет, прости!..

 

Чиркунов неожиданно для Андрея быстро вскочил с кровати, мгновенно выхватил у него книгу и вцепился в рукав.

— Где взял? — спросил он быстро и хрипло.

— Там, — указал Анохин на простыни. — При­слали!

— А-а! — отпустил его Чиркунов и снова прилег на подушку: — Ступай!

Андрей не понял, что от него хочет Михаил, и смотрел на него, оставаясь сидеть на кровати.

— Ступай, говорю! — уже сердито произнес Чиркунов и добавил строго и требовательно: — И мол­чи!

— Почему ты скрываешь? — спросил Анохин, продолжая сидеть.

Михаил, казалось, не слышал вопроса. Он посмотрел на открытую Андреем страницу и тихо дочитал стихо­творение:

 

Все, что хочешь, прости.

только лучше всего

не прощай никогда,

не прощай ничего…

Не прощай меня, слышишь!

И помни одно

Я приду не прощенным.

приду все равно…

 

Чиркунов замолчал, потом повторил, усмехаясь над собой:

— Приду все равно!.. Скрываю, говоришь? — слов­но вспомнил он об Андрее. — Я уже пять лет не пишу… За пять лет — ни строчки… С самых тех пор, как пре­дал Василису… Пять лет! Вспомню, представлю все, и ка­жется — не со мной это было… Книжку я тебе не отдам! Ступай!

 

 

34

 

После ужина Андрей устроился возле входа в палат­ку на чурбаке, нарисовал карандашом на березовой доске контур топорища с замысловатыми изгибами, чтобы топор не выскальзывал из рук, и стал осторожно вырезать ножовкой. В палатке было жарко от натоплен­ной печки, а Чиркунов все подбрасывал дрова. Мишка Калган подошел к нему и попросил гитару. Михаил молча кивнул в сторону своей кровати. Матцев взял гитару и вместе с Мишкой исчез за простынями. Сашка Лома­кин с двумя парнями тоже направился туда.

Вырезав топорище, Андрей взял свой топор и стал подравнивать, срезать углы. Чиркунов ходил рядом по палатке в расстегнутой на груди сорочке, часто останавливался возле Андрея и молча наблюдал за его рабо­той, сдавливал рукой голову. Длинная щетина на ще­ках и подбородке делала его лицо неухоженным, запущенным.

— Заняться нечем? Маешься от безделья? — спро­сил Андрей.

Чиркунов мрачно усмехнулся, но промолчал.

— Возьми топор, — кивнул Анохин на пол, где лежали Надин топор и брусок. — По­точи! Если делать нечего.

Михаил послушно уселся на чурбаке возле Андрея и начал точить. Но точил недолго, бросил брусок и принялся тереть ладонью грудь.

— Пионер, — сказал он серьезным тоном, раздви­гая сорочку, — разруби-ка мне грудь, вытащи кол от­туда! Жить не дает!

— Погоди! Ручку сделаю, тогда… — усмехнулся Андрей.

— Пионер, а ты знаешь, что если бы у нас, как у чеченов, была кровная месть, ты обязан был бы меня убить, — по-прежнему серьезным тоном проговорил Чиркунов.

— Это за что же?

— Разве ты своими предками не интересовался? Не знаешь, как они жили? Как ушли в мир иной? — удивился Михаил.

— Как крестьяне живут, так и они жили, — старательно выравнивал топорище Андрей. — Пахали всю жизнь поле, сеяли да убирали.

— А то, что деда твоего родного раскулачивали, ты знаешь?

— Слышал… Мама тоже с ним в Казахстане была, младенцем еще…

— А как он погиб слышал?

— Милиционер застрелил… Только не пойму я, причем здесь кровная месть. Отец твой, насколько я знаю, ни разу в Масловке не был, значит, нагадить моим предкам не мог. Дед богобоязненный, святоша…

Чиркунов вдруг хохотнул, перебил Андрея:

— Святоша! А ты знаешь, что этот святоша был чекистом, полковником. Когда латыши у церкви брата Егора Игнатьевича, твоего деда расстреливали во времена Антонова, кто ими командовал? — спросил он и сам ответил: — Мой дед, теперешний, как ты говоришь, святоша!

— Врешь? — Удивленный Андрей смотрел на Михаила. Он вспомнил, что Чиркунов в таежном поселке, в комнате, где они складывали половые доски, спрашивая о своем деде, сказал, что он все грехи замаливает. Вот, значит, какие он имел в виду грехи.

— Историей своего рода надо интересоваться. Она всегда занимательна… А то, что Егор Игнатьевич был у Антонова большим командиром, даже до личного адъютанта дослужился, слышал?

— А как же он учителем в Масловке работал? — пробормотал ошеломленный Андрей.

— Это уж после войны. А после гражданской он тоже в органах работал. Вместе с моим дедом Антонова брал. Кто из них его пристрелил, у пули не спросишь.

— Как же так… — растерянно смотрел Анохин на Чиркунова. — То, ты говоришь, он у Антонова был, то он его брал…

— Судьба прихотлива, — как-то странно засмеялся Чиркунов. Он по-прежнему легонько потирал ладонью свою грудь. — Сегодня ты на коне, завтра под конем. Вчера мне гордому полные залы рукоплескали, поклонницы глазами съедали, пальцем помани, любая твоя, а сегодня хотел бы я увидеть ту шлюху, которая бы на меня глаз положила. Самая распоследняя отвернется от теперешнего вонючего алкаша. А завтра… кто знает, что завтра будет. Вот ты, ты парень толковый, с хваткой… может, только излишне чувствительный, ты считаешь, что у тебя впереди прекрасная дорога, что ты сумеешь схватить бога за бороду, и главное, может, ты прав, но вдруг судьбе угодно, чтобы я тебе голову снес вот этим топором. — Михаил нагнулся, поднял с пола топор Нади, который он пытался точить, и подбросил в руке.

— С какой стати, — недоуменно сказал Андрей.

— А чтоб ты никому не рассказал обо мне таком. Разве это не причина? — снова как-то странно хохотнул Чиркунов.

— При чем тогда кровная месть? Ты сказал, что я тебе должен мстить…

— Мой дед, святоша, — с ухмылкой уточнил Михаил, — собственноручно застрелил твоего прадеда, отца твоего деда и Егора Игнатьевича. Кстати, Егор Игнатьевич одно время был женат на моей бабушке…

— Как? — воскликнул Андрей.

— Вот так. Судьба прихотлива, — повторил, усмехнулся Михаил, поднял­ся с чурбака и пошел к своей кровати, бросив напоследок: — Как хорошо, что мы не чечены.

«Так вот почему дед Егор не любил Чиркуновых!» — с тревогой в душе проводил глазами Андрей Чиркунова и без прежнего усердия принялся строгать топорище.

Анохин отшлифовал топорище сначала обломком стек­ла, затем наждачной бумагой. Закончил, полюбовался своей работой, поиграл топорищем в руке: ничего, удобное получилось, как раз для женской руки. Хотя не женская это работа, топором мaxaть. Но скоро и здесь маляры потребуются. Андрей положил топорище неподалеку от печки, пусть сохнет, и принялся точить топор. И все время в душе его был неприятный осадок после разговора с Чиркуновым, тревога не покидала, не выходили из головы мысли о деде Егоре, бабе Насте, о матери, о своем деде, которого он никогда не видел. Чтобы отвлечься от этих мыслей, Анохин посмотрел в сторону игравших за столом в шахматы Ломакина и Звягина и окликнул бригадира:

— Борис Иванович, надо нам элект­рическое точило заказать. Топоры теперь часто точить придется… Одним бруском не справимся…

— Яуже думал об этом! — не оборачиваясь, от­ветил Борис Иванович.

— И бензопилу запасную привезти надо, откажет какая, и будем сидеть! И цепей к ним запас­ных… Топоры тоже бы пригодились. Помните, Кал­ган сунул перед обедом топор в кусты и забыл куда. Хорошо хоть нашли, а то бы без дела сидел человек!

— Закажем… — буркнул Ломакин.

Он выигрывал у Звягина, а Анохин мешал ему сосредоточиться.

— Закажем! — передразнил Андрей. — Мы вечно вспоминаем, когда приспичит! Нужно заранее все пре­дусматривать… Молоко порошковое до сих пор не завезли. Почему? Никому не надо… За столом только вспоминаем! Рисовый гарнир всем давно надоел! Каж­дый день рис и рис. Нужно гречку, макароны, карто­шку заказывать…

— Заказывали, все заказывали! — рассердился Бо­рис Иванович, но от доски не оторвался. — Привезут! Отстань… Прораб нашелся!

— Плохо заказывали, значит! — не отставал Ан­дрей.

— Так его, так, Пионер. А то он совсем мух не давит, — как-то вяло пошутил Звягин и смешал фигуры на доске: — Сдаюсь…

— Давай еще одну? — предложил Ломакин.

Он выиграл у Звягина вторую партию подряд, что ни разу до сих пор не удавалось, и жаждал довести счет до разгромного.

Звягин помедлил, задумавшись, и молча стал рас­ставлять фигуры. «Переживает!»-— подумал Ломакин, усмехаясь про себя. Он не догадывался, что мысли Звягина далеко. Иван машинально переставлял фигу­ры, думал не об игре, а о письме Кулдошина, изредка взглядывал на телогрейку, висевшую на самодельной вешалке у входа в палатку, решал, не прочитать ли письмо.

Из женской половины палатки доносились смех, говор, однообразное бренчание гитары да негромкое пение Матцева.

 

У беды глаза зеленые,

не простят, не пощадят…

С головой иду склоненною,

виноват и прячу взгляд.

 

Звягин расставил фигуры, но вдруг поднялся, мах­нул рукой вяло: хватит, и лег на спину, на свою по­стель, свесив ноги на пол. Кровать его стояла рядом с простыней, и голос Матцева хорошо был слышен.

 

В поле ласковое выйду я

и заплачу над собой…

Кто же боль такую выдумал?

И зачем мне эта боль?

 

Звягин увидел свой дом с освещенными окнами на зимней улице на окраине Тамбова. Улица быстро рас­строилась до самого оврага. В овраге этом катаются на лыжах и санках ребятишки, катается с ними и деся­тилетний Юрка, сын. Звягин лежал, с каким-то груст­ным наслаждением ощущая тепло, доходившее до кровати от печки, смотрел, как на стене палатки играют блики от пламени. Грусть его постепенно переходила в необыкновенное нежное чувство, и смут­ными, прекрасными видениями стали представляться ему картины из далекого детства, эпизоды, которые много раз вспоминали они с Валей, вспоминали с неж­ностью к друг другу, с радостью, с благодарностью судьбе…

Родители Звягина переехали в Тамбов в начале шестидесятых, когда ему было десять лет, переехали потому, что в деревне стало жить невмоготу. В то время Хрущев запретил держать домашний скот, вла­сти отрезали у крестьян огороды, за работу платили гроши, на которые прожить было трудно, а кроме десятилетнего Вани в семье росли три девочки, и только одна из них старше мальчика. Брат отца жил в Тамбове. Он присмотрел полдомика на Комсомоль­ской улице, крохотных полдомика: одна комната с пе­чью да маленький коридорчик, зато был небольшой участок земли. Купили и переехали в Тамбов жарким летом. Улицы, Комсомольская и прилегающие к ней, были похожи на деревенские: деревянные домишки, частью дряхлые, покосившиеся, вросшие в землю, ухабистые улицы с пробитыми коле­сами машин колеями, не асфальтированные, поросшие бурьяном. Машины появлялись здесь редко. Тишина. А по утрам кричали петухи.

Отец с матерью сразу устроились на работу на завод Ревтруд, он был неподалеку. Ребята оставались дома одни, четырнадцатилетняя сестра за хозяйку, присматривала за братом и сестрами, запрещала уда­ляться от дома. Ваня дня через три заскучал, потянуло осмотреть, исследовать городские улицы, переул­ки, манили свист, гудки паровозов, стук сцепляющихся вагонов с железнодорожной станции. Он познакомился с Вовкой, своим ровесником, жившим напротив, на другой стороне улицы в коричневом доме с белыми наличниками. Познакомились они возле колонки, куда Мишу сестра послала за водой. Вовка увидел его, свистнул и направился к нему через дорогу. Ваня слушал, как струя воды бьет в дно ведра, бурлит, пенясь и шипя, и с напряжением и страхом косился в сторону приближающегося мальчика. Вовка шел не­спешно, посвистывал, подняв верхнюю губу, видне­лись его редкие острые зубы. Был он загорелый, с вы­горевшими белыми волосами и бровями. Отец каждый день пугал Ваню местной шпаной, сразу поколотят, только отойди от дома. Хоть этот мальчик и не был похож на шпану, но все равно хотелось схватить неза­полненное ведро и бегом домой.

Мальчик подошел, перестал свистеть и спросил, как у давнего знакомого.

— Ты чо, так и сидишь дома?

— Ага, — кивнул растерянно Ваня.

— И охота тебе? Пошли на речку…

— Это куда?

— А, туда, — махнул рукой мальчик в ту сторону, куда убегала Комсомольская улица, теряясь вдали, казалось, у нее нет конца.

— Не-а, — качнул головой Ваня, снимая наполни­вшееся ведро с крючка колонки.

— Мамки боишься? — спросил Вовка.

Ване пока­залось, что спросил он ехидно.

— Не… Папа придет скоро, и мы пойдем вместе, — соврал он.

— Ага, скоро. Обед только. Солнце во-он где… Он с моим папаней работает. И вместе ходят.

— Да? — остановился Ваня. Он направился было домой, согнувшись на один бок под тяжестью ведра. — Откуда ты знаешь?

— Чего?

— Что вместе работают?

— Тю, а ты что, не знал?.. Давай помогу, — ух­ватился мальчик за ручку ведра с другой стороны.

И они вдвоем понесли. Вода в ведре играла, выпле­скивалась на землю, обдавала ноги холодными брыз­гами. Заманчиво было Ване сходить на речку, но далеко, боязно, сестра отцу расскажет.

А вскоре случилось то, что так часто вспоминали они с Валей. Вовка пришел к нему с двумя прияте­лями, и сестра отпустила Ваню поиграть с ними, но не надолго, пригрозив сказать отцу, если он об­манет.

Они ходили в депо, где пыхтели, сипели паровозы, где жарко пахло особенными незнакомыми и таинст­венными запахами, играли в ножички под забором в мягкой и сухой земле. Проигравший должен был вытягивать зубами маленький колышек из земли, вби­тый донельзя. Ваня страшно боялся проиграть. Ду­малось, если он проиграет, то всю жизнь ребята будут насмехаться над ним.

Шли назад незнакомым ему переулком, шли вдоль забора. Ваня шагал радостный: он подружился с там­бовскими ребятами, они приняли его, как равного, он не проиграл в ножички.

— Ух, ты, вот это яблоки! — остановился он вос­хищенный.

Яблоки за забором сгибали ветки своей тяжестью, крупные, бело-розовые. Он таких больших еще не видел.

— Одного хватит, чтоб наесться! Вот бы залезть…

— Ага, там… — начал Вовка, но его толкнул в бок один из ребят, и он замолчал. Ваня не видел этого, он прильнул к щели в заборе.

— Никого нет… Пусто, — прошептал тот, что толкнул Вовку. Он тоже стал смотреть в щель. — Boт бы по яблочку!

Ваня глянул на забор: высокий, поверху колючая проволока. Если подпрыгнуть, ухватиться можно, под­тянуться, перелезть. Только проволока мешает, оцара­паться можно.

— Я полезу, — загорелся, расхрабрился он перед ребятами. Хотелось окончательно утвердиться в их глазах, показаться смелым, отчаянным. — Подсади! — шепнул он Вовке.

— А оттуда? — неодобрительно смотрел на него Вовка.

— Я по сучку и сюда, видишь? — указал Ваня на нависшую над забором ветку другой яблони.

— Давай, давай, только шустрей, — подзадорил тот, что толкнул Вовку.

Они подсадили Ваню. Он ухватился за верх забора так, чтобы не уколоть о шипы проволоки руку, и загля­нул в сад: увидел кусты крыжовника, смородины возле забора, яблоки в траве, дорожку, ведущую к зеленой небольшой веранде с открытой дверью. За дверью темнота. Тихо. На верхней ступени кошка, белая, с черным ухом и черным пятном на боку. Сидела спокойно. Ваня ухватился за ветку. Она зашумела листьями. Но на веранде было пo-прежнему тихо и те­мно. Кошка тоже даже ухом не повела. Радовало то, что не нужно было лезть на дерево за яблоками. Они лежали на земле. Хватай, за пазуху и назад. Ваня, держась за ветку, взобрался на забор и спрыгнул в траву, в мягкую землю под куст крыжовника. Спрыгнул и присел, прислушиваясь и осматриваясь. Кошка теперь следила за ним, выставив уши. Пусть следит… Ваня выскочил из-за куста, схватил одно яблоко, другое, сунул за пазуху. Яблоки тугие, прохладные, крупные, пальцами еле ухватываешь, такие большие. И вдруг какой-то негромкий дробный стук от веранды донесся. Ваня оглянулся, оцепенел от ужаса. К нему, простучав когтями по деревянным ступеням веранды, неслась черная лохматая собака, вначале показалось не собака, медведь. Такая она была огромная и неви­данно лохматая. И мчалась она молча, спокойно, слов­но уверенная никуда он нeденется, не уйти ему от нее: зачем лаять, суетиться зря. Он закричал, нет, не закричал, а как-то взвизгнул дико, и не помня себя от ужаса кинулся к забору, взлетел, ухватился за верх, ожег, распорол ладони о шипы проволоки, но не по­чувствовал этого вначале, навалился грудью на прово­локу, разодрал кожу, и от боли не смог перекинуть ноги через забор, повис на рубашке на шипах, отчаян­но дергая босыми ногами, стараясь найти опору, что­бы перелезть. Но пальцы ног скользили по доскам. Мельком он увидел через забор удирающих по переул­ку ребят. И тут он почувствовал, что кто-то ухватил его за штанину и потянул вниз. Ваня завизжал силь­нее, чувствуя, как штаны сползают с него. Он слышал какие-то непонятные крики сзади.

— Азор! Азор!

И дергался, извивался, орал. Ноги были спутаны сползшими штанами.

— Ну, слазь же! Чего орешь! — сквозь свой рев услышал он сердитый крик.

Оглянулся, увидел девочку, державшую за ошейник страшную собаку, которая и не пыталась рваться к не­му, стояла спокойно и глядела на него насмешливо. Он разжал пальцы, повис на рубашке, дернулся: с треском лопнула ткань, и он свалился на землю, не удержался, сел голым задом в куст крыжовника. Взвыл снова, подскочил, ударился об забор, упал и стал, завывая, всхлипывая, возиться на земле, натягивать штаны, бросая взгляды на сердитую девочку. Лохматая собака спокойно, с каким-то насмешливым любопытством смотрела на него. Ладони у Вани в крови, грудь в глубоких кровавых царапинах.

— Не ори! — снова прикрикнула девочка и приказа­ла собаке, толкнув за ошейник: — Азор, иди домой!

Собака посмотрела на нее и затрусила неспешно к веранде, временами оглядываясь.

— Иди, иди! — потом Ване. — И ты пошли! И не хнычь!

Он послушно поднялся, сжал руки в кулаки, чтоб не текла кровь, чувствуя саднящую боль, стыд перед де­вочкой, страх перед собакой.

— Покажи руки. Ну, покажи, говорю…

Он показал разодранные проволокой ладони: кровь вперемешку с грязью. Они подошли к веранде. Кошка на верхней ступени поднялась и глядела на них, словно гадая, то ли уйти от греха подальше, чтоб не влетело под горячую руку, то ли остаться. Видимо, решила, что им не до нее, и снова села.

— Жди здесь, — командовала девочка. — Я сей­час…

Она нырнула в темноту веранды, стекла кото­рой были полностью увиты вьюнком с потемневшими к концу лета листьями.

Вернулась девочка с кружкой, с пузырьком зелен­ки и комочком ваты. Вода из кружки плескалась на пол.

Девочка поливала ему на руки, он мыл, пересили­вая себя, чтобы не охать от боли.

— Я пойду, — буркнул он, осторожно вытирая ру­ки, когда она взялась за пузырек и вату.

— Давай, — не слушала его девочка. — И терпи!

Она взяла его руку своими теплыми пальцами и быст­ро провела ваткой по ссадине. Он сжался, стиснул зубы, вырвал руку и замотал ладонью.

— Терпи! Давай другую!

Сердце зашлось от боли.

— Расстегивай рубашку!

— Не, не! — мотал он головой, отступая. — Я пой­ду! — Двинулся он к забору, и вдруг с ужасом увидел себя повисшим на проволоке без штанов и забыл о боли, показалось, что голова его запылала, словно он сунул ее в печку, в самый огонь.

— Ты куда? Сюда иди! — не стала настаивать де­вочка и провела его через веранду на улицу.

Он простучал пятками по ступеням и, не оглядыва­ясь, помчался по переулку домой.

А через две недели, первого сентября, Ваня увидел эту девочку в классе, где ему предстояло учиться, увидел и снова показалось, что голову его сунули в печку. Валя не обратила на него внимания, и он с облегчением решил, что не узнала. И все же долго гадал: узнала или нет. И невольно думал о ней, следил за ней. Одноклассники дразнили ее «красной козявочкой» из-за ярко-красного осеннего пальто. Когда кто-нибудь баловался с ней, толкал, дразнил, ему станови­лось грустно, он хмурился, замыкался.

Ранней весной, на масленицу, когда снег стал оседать под солнцем, темнеть, плавиться, а к вечеру под морозцем покрываться коркой, старшеклассники сделали круговую гору: врыли неподалеку от школы на лугу в землю торчком ось от телеги, надели на нее колесо, привязали длинную жердь одним концом к колесу, а другим к самодельным деревянным санкам. Они крутили колесо, упираясь в жердь, в пал­ки, воткнутые в колесо. Санки летели по кругу с беше­ной скоростью. Вечером, когда синели сумерки и мо­розец прихватывал снег, санки летали особенно легко и быстро. Парни по очереди ложились в них, ухватыва­лись руками покрепче, чтоб не вывалиться подольше. Колесо с натугой начинало крутиться, жердь поскри­пывала. Санки, шурша полозьями по прикатанному снегу, скользили все быстрей и быстрей. Снег мелькал перед глазами, несся под лежащего на санках. Чем выше скорость, тем мощнее страшная сила старалась вышвырнуть тебя из саней, отбросить в сторону. Ник­то не мог удержаться, все вылетали, кувыркались по снегу. Спорили, кто больше кругов выдержит. По вече­рам собиралось много народу, приходили и взрослые. Смеялись, разговаривали. Но вот однажды санки рас­катились особенно быстро, парень оказался цепким, никак не могли его сбросить, и когда стало казаться, что сани носятся по кругу, не касаясь снега, он выле­тел, врезался в толпу, сбил с ног Валю. Она ударилась головой об лед, и ее увезли в больницу. С ужасом смотрел он, как несли ее к машине, дрожал от жалости и страха. Ночью не спал, плакал, бредил, представляя себя рыцарем в железных латах, в доспехах, на коне, видел, как он подскакивает к больнице и уносит ее с собой куда-то от какой-то неведомой ему силы, злой, угрожающей ей. Он зачитывался романами о рыцарях. В школе она не появилась. Кто-то сказал, что она в больнице осталась. Ему представилось, что больше он ее никогда не увидит, что Валя умирает, и только он может ей помочь, что Валя ждет его. На перемене он сбежал с урока и помчался в больницу. Не помнится теперь, что он врал медсестре, умоляя, чтобы она пустила его на минуточку… Валя спала, лежала на подушке с таким бледным, осунувшимся, таким трога­тельно-жалким лицом, что он не выдержал, заплакал. Он заплакал, а она открыла глаза, глядела на него долго, потом вздохнула огорченно:

— Какой ты хныкуша… Хнычешь, хнычешь…

И засмеялась. Засмеялся и он.

Нет, не после этого стали дразнить их женихом и невестой. О том, что он был в больнице, никто не узнал. Начали дразнить четыре года спустя, когда они, заканчивая восьмой класс, стали проводить вечера вместе. Жизнь текла: на глазах у него она становилась жен­ственной, на глазах у нее он мужал, наливался силой.

 

Я не думал, просто вышло так,

по судьбе, не по злобе…

Не тобой рубашка вышита,

чтоб я нравился тебе.

 

Нет, у них все было не так, как в песне, которую пел Матцев: день за днем накапливались счастливые мгно­вения. Их неожиданно оказалось столько, что, когда пришла пора воспоминаний, хватало на долгие вечера. Посторонний удивился бы, услышав их радостные воз­гласы, счастливый смех, когда они вспоминали какой-нибудь пустячный случай из юности: чему, мол, раду­ются, что здесь смешного? Удивился бы потому, что не знал, сколько красок, сколько душевных переживаний было связано с этим непримечательным случаем… А помнишь, как у нас лодка перевернулась возле соло­вьиного острова, и ты… А помнишь, как Николай Степаныч (учитель истории) говорил… А помнишь… И снова счастьем сжималось сердце, заново пережива­лось то, что было с ними.

 

И не ты со мною под руку

из гостей идешь домой.

И нельзя мне даже облаком

плыть по небу за тобой.

В наше время мы не встретились.

свадьбы сыграны давно…

 

Встретились, они встретились! Было у них все, что бывает в юную пору, были весны полуночные, росы, изумрудные от сияющей луны, соловьи в парке «Друж­ба» на берегу застывшей теплой Цны; прохлада, тиши­на, покой. Были, конечно, и недолгие размолвки, была и долгая, на два года, разлука после свадьбы, когда он служил в армии, был у них уже Юрка, сын, богатырь, родился почти пятикилограммовым. Многое было, от многого сладко щемило сердце. И все, что было с ним, было связано с Валей, с ней одной. И как страшно было думать, что все это может в один момент рухнуть, как страшно потерять! Вспоминались дни сча­стья медового месяца, и нелегкие дни скитаний от одних родителей к другим. У Звягиных была только одна комната на большую семью: молодые спали за печкой на сундуке. И у Валиных родителей дом небо­льшой, а семья многодетная. Когда он вернулся из армии, решили купить дом, но цены даже на крошечный домик в Тамбове стали баснословными, а жили бедновато. Взялись строить. Выбили в горисполкоме участок на окраине Тамбова, год готовились, другой строили, еще год достраивались: в долгах ходили, как в шелках. И не видно было просвета. Покрутились пять лет, и решил он в Сибирь податься, на заработки. Лучше два года потерять, чем всю жизнь перебиваться, детей ущербными растить…

Звягин лежал, смотрел, как играют блики огня на стене палатки, и представлял, как светятся в темноте зимнего вечера окна его дома, свет ложится на сугробы в саду, ветер прерывистыми струйками гонит снег через дорогу, посвистывает в голых ветках яблонь, а в доме жарко, горит свет. Валя после ужина моет посуду, в фартуке, со стянутыми резинкой на затылке волосами, они толстым хвостом ложатся на спину… А дети, что делают дети? Света, должно, ждет, когда покажут «Спокойной ночи, малыши!», и Юрка с ней у телевизора, если уроки сделал, и Валя не усадила его за книги. Как они себя чувствуют? Не больны ли? Что их заботит? Что радует? Света за этот год подросла, забывать теперь его стала, исчезни он навсегда, должно, и не вспомнит: три годика ей было, когда он уезжал, теперь четыре. Правильно ли он сделал, что уехал? Может быть, все-таки взять отпуск, слетать, посмотреть, как живут, побыть с ними месяц? Отпуска здесь большие… Эх-хе-хе!… Нет, потерпеть надо, меньше года осталось… Звягин лежал, думал о своей семье, слушал песни ребят под ровное постукивание дизеля, которое хорошо было слышно в палатке.

 

Ночи, ночи раскаленные

сон-травою шелестят.

И беды глаза зеленые.

Неотступные, следят…

 

Анохин тоже прислушивался к веселью в жен­ском уголке, но не решался идти туда. Он старался не попадаться на глаза Анюте после того разговора, ког­да он брякнул о жене Владика. С Матцевым тоже с тех пор словом не перекинулся. Оба они валили деревья, только в разных концах просеки. Андрей представлял, как сидят теперь рядышком Владик с Анютой. Матцев поет, а Анюта думает, что поет он для нее, только для нее одной.

 

Топор Андрей насадил на ручку утром, перед рабо­той, и отдал Наде, говоря:

— Попробуй-ка этим! Может, легче работаться будет! Если не понравится, возьмешь прежний…

 

 

35

 

Язва не отпускала Ломакина, а, наоборот, с каж­дым днем грызла, точила все злей. Уходила боль толь­ко после еды на час, на два, потом снова напоминала о себе. Борис Иванович чаще стал хмуриться, невесело глядели его глаза из-под длинных, седоватых, похожих на усы бровей. Ходил он ссутулясь, втянув живот, и все сильнее напоминал обиженного медведя. Основное время бригадир проводил среди обрубщиков сучьев, помогал Гончарову чикировать бревна к трелевщику, которые тот отвозил плотникам.

Бригада вела рубку просеки споро, неумолчно ур­чали пилы в руках Матцева и Анохина, оба они лишь изредка уступали пилы другим, перекликались топоры, но продвигалась вперед бригада пока медлен­но. Деревья густо росли в этом месте и были довольно толстыми. По карте в километре от озера начиналось редколесье. Ломакин ходил, проверял— так ли это? Карта не врала. Но насколько далеко тянется ред­колесье, он не знал. Лесорубы должны были дойти до болота к маю, пока мороз не отпустил, а то грянет весенняя распутица, и отсыпку земляного полотна трудно будет вести. Ломакин прикидывал, что, если зима будет мягкая, без частых вьюг, бригада спокойно дойдет до болота к весне. Борис Иванович не подозре­вал, что все его расчеты полетят к чертям, не до­гадывался, что ему не удастся довести просеку до конца, не знал, что через неделю начальник управления Николай Николаевич Никонов вызовет к себе началь­ника поезда Романычева вместе с начальником меха­низированной колонны, который будет делать отсыпку земного полотна на этом участке, и все пойдет по-иному.

 

Федор Алексеевич Романычев вошел в приемную начальника управления строительства железной доро­ги, кивнул секретарше, как старой знакомой, и вопросительно указал большим пальцем на дверь кабинета.

— Занят пока. Погодите… — дружелюбно ответила секретарша, спокойная и обычно неразговорчивая де­вушка. — Раздевайтесь!

Федор Алексеевич стал неспешно снимать полушу­бок, шарф. Распахнулась дверь кабинета, выскочила, улыбаясь, молодая женщина в вельветовых джинсах с какой-то бумагой в руке и прошумела листом мимо Романычева, часто стуча каблуками по паркету.

— Ух, ты, быстрая какая! — засмеялся ей вслед Фе­дор Алексеевич.

Секретарша клацнула клавишей переговорного устройства и сказала:

— Николай Николаевич, Романычев…

— Минутку! — услышал Федор Алексеевич из ап­парата.

Ответив секретарше, Николай Николаевич взгля­нул на телефон, смотрел некоторое время на него, потом тихонько поднял трубку, услышал протяжный гудок и бросил назад на рычаги. Никонов усмехнулся над собой, снял снова трубку и начал быстро набирать хорошо знакомый служебный номер Ирины, сестры жены. Жена умерла больше года назад.

Ирина, можно сказать, воспитывала сына Николая Николаевича, в три годика оставшегося без матери. Сей­час он звал мамой Ирину.

Николай Николаевич женился поздно, было ему тогда под сорок. Жену взял на тринадцать лет моложе, а через пять лет она умерла. Cecтpaее, Ирина, как раз в то время разводилась с мужем и, чтобы забыться, все свободное время возилась с двухлетним Ромкой, своих детей у нее не было. Когда Никонов задерживался на работе. Ирина забирала мальчика из детского сада, кормила, укладывала спать, ставила кофе и дожида­лась Никонова. Они неторопливо пили кофе, разгова­ривали. Ирина обычно рассказывала, как у нее прошел день, работала она инженером в техотделе завода и, в общем-то, мало происшествий было в ее жизни, но то ли Ирина умела хорошо рассказывать о будничных делах, то ли после дневной суеты приятно было просто сидеть, слушать голос молодой женщины. Николай Николаевич всегда с удовольствием поддерживал раз­говор, изредка спрашивал о ком-нибудь из сотрудников Ирины. Их он давно уже знал заочно. Посидев часов до одиннадцати. Ирина поднималась, говоря:

— Пора, пора! Засиделась опять!

— Ты и здесь ночевать можешь. Места много! Хоть в той комнате, хоть в этой, — как бы равнодушно говорил Николай Николаевич.

— Нет, нет! Тут недалеко… Десять минут… — от­казывалась Ирина.

Николай Николаевич провожал ее до автобусной остановки. По дороге они молчали. И молчание это было неловким.

В последний месяц Никонов особенно часто стал задерживаться на работе, но задерживался не надолго. Не успевала Ирина покормить Ромку, как появлялся он, извиняясь, что опять побеспокоил ее. Ирина почти всегда сразу намеревалась уйти, но Ромка не пускал ее, и она шутила, мол, придется кормить вас, мужики, а то с голоду пропадете.

А молчание по дороге к автобусной остановке ста­новилось все тягостней.

Услышав в трубке голос Ирины, Николай Николае­вич все же спросил, чувствуя нервный холодок в груди:

— Ирина?

— Да…

Никонов молчал, не зная, как заговорить. Ирина тоже молчала, потом спросила:

— Ромку взять нужно? Да. Николай Николаевич?

— Да-да! — быстро выдохнул он. — Опять, черт, придется задержаться…

— Вы не беспокойтесь! — заверила его Ирина. — Я заберу…

И опять наступило молчание.

— Ну… до вечера… — сказала Ирина.

— Погоди! — вскрикнул Никонов. — Ирина! — бы­стро заговорил он. — Я с тобой поговорить хотел, ве­чером… Ну да, ладно… Я сейчас… Я давно… Понима­ешь. Ромка давно тебя мамой зовет… Ну, понимаешь… будь мамой… не уходи от нас вечером! Оставайся навсегда! Понимаешь, навсегда!

Из трубки бил в ухо шорох, потрескивание. Нико­лаю Николаевичу показалось, что сейчас он услышит частые гудки, испугался и почти закричал:

— Ты возьмешь Ромку? Ты возьмешь, Ирина?

— Я возьму, возьму! — быстро ответила она. — До вечера!

И положила трубку.

Никонов посидел мгновение, поднялся и подошел к окну, сжимая ладонью левую сторону груди под пиджаком, старался унять колотящееся сердце. «Как глупо! — с горечью и стыдом вспоминал он разговор с Ириной. Будь мамой! Не мог по-человечески ска­зать, старый черт! Седина в голову, а бес в бороду… А почему бес в бороду? Может, еще куда? А черт с ним, с бесом!..»

Николай Николаевич пригладил рукой зачесанные назад седые волосы и открыл дверь в приемную.

— Входите! — пригласил он Федора Алексеевича и, только что вошедшего в приемную, начальника механизированной колонны коренастого широкоплечего мужика с обветренным смуглым лицом. Был он в распахнутом овчинном полушубке.

Никонов, когда к нему вошли Романычев и началь­ник мехколонны, имел озабоченный вид. Он усадил начальников к столу, сделал попытку улыбнуться, отводя глаза в сторону, как всегда перед началом разговора, и провел рукой по волосам. Федор Алек­сеевич догадался по этому жесту, что их ожидает какое-то новое нелегкое задание, и заранее нахму­рился, прикидывая, какие в таком случае можно вы­бить привилегии для своего строительно-монтажного поезда.

Романычев, прежде чем стать начальником СМП, работал в министерстве транспортного строительства. Туда он получил направление из института. Несколько лет, несмотря на репутацию делового и энергичного человека, он почти не двигался по служебной лестнице. Был мальчиком на побегушках, как говорил он своим друзьям. Ему посоветовали года два поработать в Си­бири, сделать весомее биографию, а потом возвра­щаться в Москву. Федор Алексеевич так и сделал. Как только открылась вакансия начальника СМП, он по­просился в Сибирь. Это было полтора года назад. Приехал Федор Алексеевич один, без семьи. Все по­нимали, что в управлении он человек временный, но, несмотря на это, Федор Алексеевич пришелся по душе Никонову, стал чуть ли не его любимцем. Недоброжелатели поговаривали, что Николай Нико­лаевич лебезит перед Романычевым, опасаясь его свя­зей в министерстве, да и знает, что Федор Алексе­евич все равно вернется в Москву на более высокий пост, а там кто предугадает, не окажется ли он, Ни­конов, в зависимости от Романычева. Но они были не правы. Никонову нравился новый начальник поез­да. Федор Алексеевич был человек немногословный, с энергичным лицом, одевался всегда опрятно и по моде, про него говорили, что он на прием рабочих по личным вопросам обязательно надевает бархатный пи­джак, белую сорочку и галстук. Таким должен быть современный руководитель, считал Николай Никола­евич.

Федор Алексеевич знал, что Никонов всегда гово­рит без предисловий, самую суть, и приготовился слу­шать.

— Вызвал я вас, товарищи, — заговорил начальник управления, — для важного разговора! Вы знаете, что по графику мы должны пройти болото только буду­щей осенью… Сейчас мы опережаем график работ на четыре месяца! Так что мы теперь в таком положении: или все достигнутое полетит собаке под хвост, или выиграем еще месяца три… Вам хорошо известно, что значит для страны наша дорога… — Никонов умолк, задумался, прежде чем произнести главное. Федор Алексеевич и начальник мехколонны молча смотрели на него. «Понятно, — думал Романычев, — выиграем еще три месяца, шанс у него будет звезду на грудь получить. Леонид Ильич на ордена не жадный. Прова­лимся, и орденка паршивого не дадут… Пусть получа­ет, и нас не обойдут. Чем выше награду получит Никонов, тем выше и мы… Поработаем, постараемся: языком трепать — не топором махать!» — усмехнулся он про себя. — — Мы должны пройти болото с отсыпкой полотна, — продолжил Никонов, — до весенней распу­тицы! А это значит, ваши лесорубы, Федор Алексеевич, должны выйти к болоту не к маю, как мы рассчиты­вали вначале, а к марту…

Что угодно ожидал услышать Романычев от на­чальника, но только не это. Программа работ в посел­ке Вачлор и без того была до предела напряженной, людей не хватало, и вдруг такое!

— Да! — крякнул он и качнул головой, думая, что нужно выбивать людей. — Своими силами мы не спра­вимся!

— Я понял ваш намек… — Никонов снова пригла­дил ладонью седые волосы со лба к затылку. — Но, увы, бригаду украинских лесорубов перебросить к вам я не могу. Даже на две недели! Они тоже на важ­ном участке. Надо справиться самим! Надо! Если засядем на болоте на все лето, что будете рабочим платить…

— А как жилье для наших рабочих? — быстро и хмуро спросил на­чальник мехколонны. — Не получится ли в спешке, как в прошлый раз. Все силы на просеку, а жилье строить некому!

— На этот счет не беспокойтесь! Дважды одну ошибку повторять не будем…

36

 

Лесорубы не знали об этом разговоре, спокойно тянули широкую просеку по тайге. Визг бензопил рез­ко раздавался в морозном воздухе. Деревья валились, взметывали верхушками фонтаны снега. Стучали то­поры обрубщиков сучьев. Трелевщик Гончарова взревывал то и дело, как молодой бычок на лугу по весне, мотался по просеке, собирал деревья в штабеля. От­сюда их потом заберут в поселок. Возле костра гре­лись два парня, отдыхали.

Чиркунов выдернул пилу из ствола начавшего ва­литься дерева. Его помощник «вилкой» направил ствол на просеку. Верхушка полетела в сторону Нади, обрубавшей неподалеку сучья.

— Надюша, берегись! — вскрикнул Анохин. Ему показалось, что верхушка непременно достанет до нее.

Девушка подняла голову. Верхушка кедра ухнула в снег довольно далеко.

— Наденька! — все-таки сказал Андрей. — Не под­ходи близко! — Потом спросил: — Что-то я тебя у костра совсем не вижу?

— Работать теплей, — улыбнулась девушка, стря­хивая с плеча снег.

— Ну, как топор? Лучше этим работать? — спросил Андрей, взял его из рук девушки и снова попробовал лезвие пальцем, не затупился ли.

— Конечно, лучше! — ответила Надя, сияя глаза­ми. — От того руки к концу дня отваливались… Только подточить его надо, затупился…

— Вечером напомни, поточу, — пообещал Анохин и направился было к костру, но увидел за деревья­ми в стороне от просеки бригадира, который стоял под сосной согнувшись, прижимая обе руки к животу. Ан­дрей торопливо двинулся к нему.

— Ну, как, Надюха? — сразу же подошла к Наде Шура, показывая глазами на удаляющегося Анохина.

— Хватит тебе… — ответила Надя недовольно.

— Ты улыбайся ему поласковей! — шутливо похло­пала по спине подруги Шура.

— Ну, тебя! — уже сердито сказала Надя, не прини­мая тона Шуры, и добавила с укором: — Я тебе, как подруге… а ты…

— Не сердись! И нос не вешай! Не долго он будет Анюткой бредить. Мужики, они такие…

— Ладно, ступай! — отвернулась от нее Надя и на­чала обрубать сучья.

Андрей торопливо подошел к бригадиру Ломакину.

— Опять язва?!

— Скрутила, сволочь! — сквозь зубы ответил бри­гадир. — Продыху не дает!

— В больницу вам надо, Борис Иванович! Зачем себя мучить? Она ведь и прорваться может… Я сейчас Гончарову скажу! Он вас в поселок отвезет. А там вертолетом…

Анохин побежал на просеку.

— Не надо, Андрюша! — слабым голосом крикнул ему вслед Ломакин. — Отойду!

Но Андрей не оглянулся, выскочил на просеку, свистнул и махнул рукой, подзывая к себе выгляну­вшего в окошко двери трелевщика Гончарова. Трактор всхрапнул и двинулся к Андрею. Сюда же на край просеки, придерживаясь за стволы деревьев, вышел бригадир, решая, кого оставить в бригаде вместо себя. Кто не подведет? Лесорубы должны не расслабляться ни на один день! Ни на час! Кого они будут слушаться? Может, Матцева? Вряд ли он согласится… Анохин? Жаль, слишком молод! Звягин, Чиркунов? Тоже не то… Звягин плотник. В плотницкой бригаде лучше него бригадира не надо, а здесь… Может, все-таки Анохин? Энергичный, дело знает! Ломакин вспомнил, как на прошлой неделе посылали его в поселок со списком нужных здесь ве­щей. И Андрей все достал, все привез! Бригадир считал, что половину выбьет и то хорошо. А он все привез! Даже запасные цепи для бензопил достал. Анохин сможет! Ничего, что молодой. Ничего!

Подбежал Сашка. Подошли, бывшие неподалеку девчата, Чиркунов, Звягин, другие лесорубы.

— Ничего, сынок, ничего! — хрипло говорил Борис Иванович. — Оклемаюсь… Она у меня двадцать лет с лиш­ком… Не хотел покидать вас! Нелегко тут… Каждый человек нужен… Но, видно, надо… надо…

Анохин и Сашка помогли ему взобраться в ка­бину. Борис Иванович сел и, держа дверь трактора открытой, обратился ко всем:

— Анохин остается за меня! Он хоть и моло­дой… Но дело знает… Не зарвется…

 

 

37

 

В поселок Вачлор неожиданно прилетел начальник управления Никонов вместе с начальником поезда Романычевым. Федор Алексеевич обратил внимание, что Нико­лай Николаевич чем-то возбужден. В вертолете он все время улы­бался, поглядывал в иллюминатор на блестевший на солнце снег на озерах и болотах и молчал. Видно было, что думает он о чем-то своем, приятном. Бодро спустившись по ступеням на вертолетную площадку, Никонов огляделся вокруг, щурясь от слепящего снега, и хлопнул рукой в перчатке по спине Федора Алексе­евича, который отвернулся от ветра и начал застегивать под подбородком верхнюю пуговицу своего полушубка.

— Мерзнешь? — сказал радостно Никонов.

— Вы запахнитесь, запахнитесь, не гордитесь, что сибиряк! — весело щуря глаза, ответил Романычев и поглубже натянул на голову пыжиковую шапку.

Николай Николаевич засмеялся и двинулся к посел­ку навстречу ветру. Мерзлые бревна вертолетной пло­щадки прорычали под его унтами, и запел, засвистел морозно плотный снег. Федор Алексеевич догнал его. Шли они не спеша, по-хозяйски посматривали на засне­женное озеро, на две березки-сестрички, замершие на берегу, на палатки под деревьями, на плотников, ко­пошащихся возле сруба бани с частыми бревнами стропил, на темневшую бревнами стен лесопильню, откуда беспрерывно несся визгливый голос циркуляр­ной пилы.

— Чудесное место тля поселка! — восхищенно ска­зал Никонов.

— Хорошее, — поддержал Романычев. — На рыбал­ку можно будет и зимой и летом ходить. Не далеко…

— Рыбалка, ягоды, грибы! Все под боком. Не ле­нись только… — говорил Николай Николаевич.

С озера тянул морозный ветер. Змейками тащил снег по поляне. Солнце, несмотря на полдень, жалось к земле, не поднималось высоко над тайгой.

Николай Николаевич снова вспомнил Ирину, вспом­нил, что сегодня вечером, когда он позвонит в дверь своей квартиры, она откроет ему как мужу, откроет и не заторопится домой. Вспомнил и снова засмеялся, звонко хлопнул перчаткой по полушубку Федора Алек­сеевича и сказал громко:

— Такие-то дела!

Бригадиру плотников, неприметному на вид му­жичку в телогрейке защитного цвета, в валенках с длинными голенищами и в шапке с поднятыми на затылок ушами, он бодро тряхнул руку и показал на красные кончики его ушей:

— Отморозишь.

— Ничего… Жарко!

Федор Алексеевич заговорил с бригадиром о делах, а Никонов радостно слушал их разговор, словно бригадир рассказывал необыкновенно интересную ис­торию.

Бригадир увидел Никонова рядом с начальником поезда и заволновался, думая, что, несмотря на то, что работа кипит, лесорубы завалили бревнами — только строй, начальство найдет к чему придраться, но, почу­вствовав, что Николай Николаевич настроен благо­душно, успокоился, рассказал, как идут дела, и стал просить подкинуть побольше гвоздей и скоб.

— Зимник тянем! Недалеко уже, — ответил Рома­нычев. — Скоро машины пойдут — все доставим… Кстати, щиты пойдут, вы бараки ставить перейдете. Поторапливайтесь!

Никонов и Романычев заглянули в палатки, в котлопункт, потом устроились в кузове тягача «Атээлки» и направились на просеку. «Атээлка» ходко бежала по неглубокому снегу широкого коридора просеки. В мо­розном воздухе звонко лязгали, перекликались траки гусениц, поднимали сзади тягача снежную пыль.

— Федор Алексеевич, вы когда жену из Москвы вызовете? — спросил, улыбаясь. Никонов.

— Сюда переберемся, тогда… — ответил Рома­нычев.

— Давайте, давайте, скорее вызывайте!.. А то смо­трите, я видел, какие тут девки! — погрозил пальцем Никонов.

— Николай Николаевич, — засмеялся Федор Алек­сеевич, — значит, девчата наши понравились! Давайте тут вам жену подберем. Хотите?

— Опоздал! — захохотал радостно Никонов. — Опоздал, брат! Женился я уже!

— Да-а! — воскликнул Романычев. — А как сын ее принял?

— Он давно ее мамой зовет.

— Понятно!

— Ничего вам не понятно, — смеялся Никонов.

«Атээлка» неожиданно заурчала, сбавила ход и остановилась, качнув кузовом. Стал слышен голос другого работавшего мотора. Федор Алексеевич вы­глянул наружу, увидел костер, торопливо горевший в двух шагах от тягача, обрубщиков сучьев, разбросан­ных по всей просеке, трелевщик Гончарова и сказал Никонову:

— Приехали!

Он спрыгнул вниз, упруго присел, чиркнув пола­ми полушубка по снегу, выпрямился и стал поправлять на груди шарф, галстук. Никонов тоже нацелился было спрыгнуть с борта, но передумал, навалился животом на низкий борт, нащупал носком унта скобу, оперся и спустился на землю.

Гончаров подъехал к тягачу, приглушил мотор тре­левщика и выбрался из кабины.

Николай Николаевич, улыбаясь ему, как близко­му другу, с которым неожиданно встретился на ули­це города, скинул перчатку и протянул руку. Гон­чаров быстро и растерянно взглянул на свою смуг­лую от мазута ладонь, потом на белую руку начальника.

— Давай! — засмеялся Никонов. — Отмоемся… Работается-то как?

— Замотали, собаки! — кивнул Гончаров в сторону обрубщиков, которые, оставив топоры в бревнах, стя­гивались к костру. Андрей подошел одним из первых. Он еще издали увидел тягач и догадался, что едет кто-то из начальников, но Никонова он увидеть не ожидал.

— Это хорошо! — бодро ответил Николай Никола­евич на слова Гончарова и обратился к лесорубам: — Не холодно?

— Некогда мерзнуть-то. Вы гоните и гоните впе­ред! — шутливо ответил Андрей, почувствовав настро­ение начальства.

— Анохин Андрей, бригадир, — представил его Никонову Федор Алексеевич и добавил полушутливым тоном. — Только на стройку приехал и сразу же взял в руки ее судьбу.

— Это верно! — посерьезнел Никонов, оглядывая лесорубов. — Судьба стройки сейчас в ваших руках. Без преувеличения! — Он умолк на мгновение. Все вокруг тоже молчали, понимая, что начальник управления еще не кончил. — Oт вас сейчас зависит решение важ­ной государственной задачи! — Никонов снова помед­лил и сказал самое главное. — Да, ребята, важной зада­чи. Выйти вам к болоту надо к первому марта!

— Ого! — присвистнул кто-то за спиной Анохина.

— Как же так, — удивленно сказал Андрей. — Мы к маю стараемся…

— Да! Так планировалось… Но сегодня ситуация изменилась…

Николай Николаевич стал объяснять. В этот мо­мент он походил на школьного учителя, проводившего урок на природе. Изредка он поднимал шапку над головой, приглаживал ладонью седые волосы и опу­скал на них шапку.

— Если вы не выйдете к болоту к марту, мехколонны не успеют проскочить болото до весенней распутицы и засядут в нем до осени. Труд многих подразделений пойдет прахом… А дорога нужна стране, ой как нуж­на! — закончил он.

Наступила тишина. Только слышалось бормотанье моторов трелевщика и тягача да потрескивание дров в костре. Чиркунов кинул сучок в огонь. Михаил безучас­тно относился к происходящему. Ему все равно было: как решат, так и будет.

— Все от вас зависит… Только от вас… — негромко сказал Анохин, глядя на начальника управления.

— То есть? — спросил Никонов.

— Все только от вас зависит, — повторил Андрей уже уверенней. — Можно в два раза быстрей закончить просеку. Можно! Надо только добавить людей, бен­зопил, да бригаду на две части разделить. Половину оставить здесь, а половину забросить дальше, в тайгу, с вагончиками, чтобы они и жили там… Так, думаю, справиться можно… да, думаю, можно!

— Сдуру и дерево головой сбить можно… — бурк­нул сзади Мишка Калган.

— Что говорить зря: надо, значит, надо! Будем делать! — перебил его Звягин. — Хочешь есть калачи, не сиди на печи.

— Мысль Анохина дельная. Мы тоже об этом думали, — сказал Федор Алексеевич. — Будем органи­зовывать… Будут вам и вагончики для другой брига­ды, и люди. А пока нужно темп увеличивать!

— Видать, теперь наши выходные тю-тю! — сказал Звягин, радуясь в душе такому обстоятельству, при аврале всегда платят хорошо. — А как насчет оплаты?

— С этим тоже порядок должен быть! — поддер­жал его Анохин.

— Насчет оплаты не сомневайтесь. В успехе дела заинтересованы все! — ответил Никонов.

— И грамм по двести в день на брата! — прогово­рил Чиркунов. — А то чай да чаище. Он давно не по нутру, была бы водка поутру.

— Во! Это мысль! Тогда мы горы свернем! — вос­кликнул Гончаров, хлопнув рукавицами.

Лесорубы засмеялись. Улыбнулись и начальники.

— Были бы здесь горы, непременно бы организо­вали, — пошутил Федор Алексеевич, — а то одни боло­та, утонете еще… Когда закончите, обещаю, будет вам чем замочить усы в стакане.

 

 

38

 

Дни становились короче. Солнце несмело поднима­лось над тайгой и, повисев немного расплывчатым пятном, скатывалось за деревья. Лесорубы просыпа­лись задолго до рассвета. Матцев первым выскакивал из палатки раздетый до пояса, несмотря на усилива­ющиеся морозы, и бегал по дороге, энергично двигая лопатками. Снег визжал под его валенками. Вернув­шись к палатке, он осыпал себя сухим снегом, рас­тирал плечи. Далеко по тайге разносились его радост­ные крики, уханье и кряканье.

На просеку приезжали затемно, разводили костер, грелись. Ночь нехотя, недовольно отступала, уползала на запад, темнота разжижалась. Из сплошной темной массы проступали очертания деревьев. Лесорубы рас­ходились по просеке. Резко раздавалось ленивое пока­шливание бензопилы. Ей откликалась другая, подхва­тывала третья. Бензопилы радостно, в унисон, затяги­вали длинную протяжную мелодию, перекрываемую изредка треском сучьев падающих деревьев. К ним подключались топоры. Они выстукивали, вызванивали по всей просеке. Среди обрубщиков мотался трелев­щик. Он то басом всхрапывал, пуская дым в небо, то однообразно и натужно рокотал, втягивая на щит связку бревен, то стихал, вел свою партию тихо, бор­моча, пока цепляли тросом бревна.

Когда сумерки сгущались на столько, что деревья сливались в однообразную массу, лесорубы нетороп­ливо, устало собирались у костра, поджидая «Атээлку», набивались в кузов и покачивались в темноте до поселка.

В Вачлор провели зимник — зимнюю дорогу. Те­перь сюда можно было добираться не только по воздуху. Каждый день шли машины, везли деревян­ные щиты для сборных домов, вагончики, инстру­менты. По ночам поселок освещал мощный прожек­тор, и все время был слышен привычный рокот ди­зеля.

В один из таких вечеров «Атээлка» бойко подбежа­ла к столбу с прожектором, остановилась, клюнув носом вперед и подбросив вверх кузов. В ослепитель­ный от света прожектора снег выпрыгнул Чиркунов, за ним посыпались лесорубы. Сверху падал небольшой снежок, похожий на манную крупу. Ветер погуливал меж палаток, лениво играл дымом над трубой топя­щейся бани, заглядывал в единственное окно времен­ного бревенчатого котлопункта, который недавно по­строили плотники. В окошко видны были Анюта и Та­ня в белых колпаках, готовящиеся принять ораву мужиков на ужин.

Чиркунов в шапке и телогрейке бухнулся спиной на свою кровать и, глядя, как лесорубы раздеваются, греют руки над печкой, с блаженным видом выдохнул:

— Фу, с таким бригадиром скоро ноги протянешь! — Борода Чиркунова растрепана, поблескивают в ней капли воды от растаявшего инея.

Анохин сидел за столом, устало положив руки на колени.

— Как бригадир, Пионер сойдет! — отозвался Гон­чаров. Он присел на корточки около печки и подбрасы­вал в нее дрова. — Только о людях заботится плохо… Обеспечивал хотя бы грамм по сто на брата, вот тогда бы всем хорош был!

— Не трави душу, Цыпленочек!

— По сто грамм вам не будет, — оглянулся, ус­мехаясь. Андрей. — А вот выходной завтра будет! За­втра воскресенье. Отдохнем! В баньку сходим… А то выдохлись все. Так тоже не хорошо…

— Ты серьезно, Пионер? — быстро спросил Чиркунов.

— Серьезно.

— Значит, поохотимся! — вскочил с кровати Михаил, кинул на нее шапку и начал раздеваться. — А то ружья зря ржавеют…

Звягин, снимая телогрейку, увидел в боковом кар­мане уголок потертого конверта и снова вспомнил о письме Васьки Кулдошина. Уже больше месяца жгло оно грудь Звягина. Днем он думал, что распечатает вечером в палатке, в спокойной обстановке. Но вече­ром снова откладывал. Теперь, увидев в кармане кон­верт, он решительно вытащил его, подошел к печке и кинул в огонь: нечего себе душу терзать, не было никакого письма.

На другой день ветер усилился. Небо с утра было затянуто белесой пеленой. Но Анохин, Чиркунов и Звягин все-таки решили погулять по тайге вдоль берега озера. У Андрея ружья пока не было, и он попросил у Сашки. Они разбрелись в разные стороны, но шли так, чтобы не выпускать друг друга из виду. Андрей держал ружье под мышкой, брел меж деревьев по мягкому снегу, который был еще неглубокий. Ветер раскачивал верхушки деревьев, шумел, сердито посви­стывал, осыпал снегом охотников. Анохин не об­ращал внимания на ветер, снег, брел, задумавшись, вперед, забыв, что он на охоте. Вдруг метрах в десяти от Андрея с фырканьем, громким и неожиданным, как взрыв, взметнулись глухари. Анохин вздрогнул, ис­пуганно замер, потом схватился за ружье и выпалил вслед птицам из обоих стволов. Но Чиркунов успел выстрелить раньше, хотя птицы были далеко от него.

— Ты что?! Охотишься или спишь? — кричал сер­дито, подбегая, Михаил. — Ты же чуть на них не наступил!

— Задумался…

— В палатке надо было сидеть, думать!

— В кого стреляли? — подошел Звягин.

— Да вот, спит на ходу! — сказал сердито Чиркунов. — Из-под валенок у него глухари вылетели, а он…

Охотники побрели дальше, вновь удалившись друг от друга, Андрей теперь держал ружье наготове, вни­мательно вглядывался в кусты, снег впереди себя, но было тихо, только ветер шипел, свистел наверху да поскрипывали деревья, и Анохин снова расслабил­ся, снова ушел в свои фантазии. Представлялось ему, как летом в солнечный день, непременно в солнечный день, в такой, который бывает только в детстве, идет он под руку с Анютой мимо высоких ветел, росших вдоль штакетника, к калитке. Входят они в пали­садник. В окно выглядывает мать Андрея. Лицо ее в радостном удивлении застывает за стеклом на мгновенье, потом исчезает. Мать появляется на крыльце, куда уже по ступенькам поднялись Андрей и Анюта.

— Андрюшенька! — обнимает и целует мать сына, затем вопросительно смотрит на девушку.

— Это, мам, Анюта! — говорит он с радостной гордостью.

Мать обнимает Анюту и… Андрей вздрогнул от резкого хлопка выстрела.

Он вскинул ружье и огляделся по сторонам.

— Ребята! Ребята! Сюда! — раздался возбужден­ный крик Звягина.

Анохин побежал на голос. За ним продирался сквозь кусты Чиркунов.

— Ребята, смотрите, кого я подстрелил?! — Звягин держал за хвост куницу. С ее мордочки капали в снег красные капли.

— Это вещь! — начал щупать мех, мять зверька Михаил.

— Я иду! — возбужденно рассказывал Звягин. — Смотрю под кедром пушистое что-то. Я прицелился и — раз! Он даже в воздух взлетел. Я думал, удерет! А он… вот он!

— Да-а! Это штука! — поглаживал Чиркунов пу­шистый мех.

Возвращались охотники по своим следам, которые уже начал затягивать снежок. Михаил со Звягиным шли довольные. Чиркунов все-таки подстрелил глухаря. Анохин и Звягин стреляли несколько раз по куро­паткам, но без толку. Андрей грустил, но грустно ему было не от того, что возвращался он без добычи.

Показался поселок. Ветер теперь старательней осы­пал охотников снегом. Он то ли усилился, то ли на озере ему не мешало ничто развернуться. Левее недо­строенного дома Андрей увидел Матцева, увидел и по­чувствовал горечь, обиду.

— Пойду еще поброжу. Неохота без добычи воз­вращаться, — стараясь говорить как можно спокойнее, сказал Анохин и повернул к Матцеву.

Некоторое время он не догонял Владика, шел сле­дом. Матцев не торопливо брел в глубь тайги. Ружье у него висело на ремне на плече. Андрей с каким-то мститель­ным наслаждением вглядывался в ладно сидевший на Владике полушубок, в заячью серую шапку, припоро­шенную снегом.

— Владик, погоди!

Матцев остановился, подождал Андрея.

— Мне с тобой поговорить надо, — сказал подходя Анохин, чувствуя неприятное дребезжание в своем голосе.

— Говори.

— Оставь Анюту! — твердо проговорил Андрей. Смотрел он в глаза Матцеву.

— Я думал, что ты о веселом о чем, а ты за старое. Бывай!

Владик повернулся и так же неторопливо пошел дальше. Анохин обогнал его и встал на пути.

— Погоди! Я серьезно! — угрожающе сказал он. — Ты, гад, разве не видишь, что это для нее не игрушки?

— Слушай, Пионер! На черта тебе баба? Ты малый энергичный, деловой. Сам говорил, что у тебя впереди большая дорога… Сгубит тебя баба. Плюнь ты на нее. После благодарить меня станешь. А сейчас ступай домой, отдохни… Я погуляю один… Не мешай!

Матцев говорил лениво. Лицо его выражало скуку, казалось, что ему вообще не хочется произносить сло­ва. Он повернулся и пошел в другую сторону.

— Стой, гад! — заорал Андрей, срывая с плеча ружье.

Матцев также неспешно вернулся.

— Знаешь, Пионер, — все тем же тоном сказал он. — Я бы тебе отдал ее, но ты плохо себя ведешь. Про жену мою натрепался. Ружьем пугаешь… Иди домой! — Владик сильно толкнул в грудь Анохина.

Андрей отлетел к сосне, запутался в ветвях. Снег посыпался ему на голову.

Матцев засмеялся, наблюдая, как Андрей трепыха­ется в кустах, пытаясь выбраться.

Анохин, наконец, выкарабкался и, не выпуская из рук ружья, кинулся на Владика. Матцев левой рукой пере­хватил его ружье за ствол, дернул к себе и ударил Андрея в подбородок. Анохин выпустил ружье и по­летел назад, в кусты.

— Жаль, что пушка бригадира, а то бы одни щепки остались, — произнес Матцев.

Он отбросил ружье далеко в снег и пошел дальше прежним неспешным шагом.

Андрей выдрался из кустов и взбешенный от бессилия и унижения бросился к ружью. Он скинул перчатку на бегу и начал рвать патрон из патронташа. Он не поддавался. Матцев удалялся. Андрей схватил утонувшее в снег ружье и вскинул приклад к плечу. Грохнул выстрел!

Матцев оглянулся. Андрей стоял с ружьем, опустив ствол вниз, сам ошеломленный выстрелом.

— Стрелять учись, охотник! — насмешливо крик­нул Владик и пошел дальше.

Анохин от ужаса совершенного им словно оде­ревенел вначале, шевельнуться не мог. Потом в груди его будто порох вспыхнул, обжигая. Андрей резко повернулся и бросился бежать в противоположную сторону. Бежал он, не чувствуя, как жесткие, словно проволока, ветки царапают лицо, бежал долго, пока не стал задыхаться. На мгновенье остановился, прива­лился плечом к дереву, отдышался немного и быстро пошел дальше.

Андрей не соображал, куда идет, не думал, что будет теперь делать. Только бы подальше уйти от места стычки! Словно чем дальше он уйдет, тем легче ему будет! В голове в тысячный раз взрывал­ся выстрел и неожиданно стал возникать какой-то отчаянный крик. Андрей постанывал, машинально обходил деревья и продирался сквозь кусты. Он не заметил спуск в овраг и упал, скатился вниз, насыпал снег в перчатки, зачерпнул валенками, но ни высыпать снег, ни отряхаться не стал. Закинул за спину слете­вшее с плеча ружье и двинулся по дну неглубокого оврага на другой берег. На дне ни кустов, ни деревьев не было. Снег лежал ровным мягким слоем. Идти по нему было легко. Андрей отметил это бессознательно про себя и вдруг услышал какой-то треск, грохот. Он рухнул куда-то вниз, успел машинально выбросить вперед руки. Поток воды подхватил его и потащил под лед. По дну оврага бежала та быстрая речушка, из которой брали воду десантники. Андрей ухватился за край льда, но поток упорно тащил под лед. Ноги Анохина в больших отяжелевших валенках безволь­но вытянулись вперед по течению. Андрей от испуга не чувствовал холода. Опомнившись, он сбросил ружье с плеча. Оно сразу же исчезло в воде. Андрей оперся руками о край льда и рванулся наверх, но тонкий панцирь, затянувший сверху быструю речку, не выдер­жал тяжести и обломился. Андрей снова оказался в быстрой реке. Он почувствовал, что один валенок, набухший в во­де, слетел с ноги. Без него стало свободней. Тогда Анохин, осторожно придерживаясь за лед, мотнул ногой, сбросил и другой валенок, опустил ноги вниз и встал на дно. Встал и выпрямился. Вода доходила ему всего до пояса. Сознание обожгло радостью: не все! Не все еще! И тут же он почувствовал сковыва­ющий холод. Течение теперь не казалось таким силь­ным. Вероятно, первоначальный испуг исказил, пре­увеличил опасность.

Андрей двинулся к берегу, ломая руками впереди себя лед. Не прошел он и два метра, как речка кончилась. Анохин выбрался на бepeг и упал в снег. Ноги не держали. Все тело охватил озноб. В голове стучало: «Замерзну! Замерзну!» Анохин сел, стянул шерстяные носки и выжал. Голые мокрые ступни показались ему на белом снегу необык­новенно розовыми. Он хотел снять и выжать брюки, но не решился, холодно! Его продолжало трясти. По­крутил окаменелыми пальцами штанины, поднялся, натянул на непослушные руки перчатки. Спичек с со­бой не было. Да и замерзнешь, пока костер разведешь. Надо бежать, бежать, согреться бегом! Но куда бе­жать? Андрей оглянулся назад. На дне оврага чернела в снегу полоса воды. Была она всего метра два в дли­ну. На том берегу сквозь падающий снег видны его следы. Их постепенно заносило, затягивало поземкой. Долго ли он шел? — соображал Анохин. И как туда перебраться? Снова в воду лезть? Он вспомнил, что это та самая речушка, к которой он ходил с Анютой за водой. Она же впадает в озеро неподалеку от поселка! По течению можно выбраться к озеру, а там по льду к поселку.

Андрей побежал вниз, продолжая дрожать всем телом. Он бежал, цеплялся за ветки деревьев, скользил по склону, падал, поднимался и бежал даль­ше. Дрожь начала отпускать тело, но ноги одеревене­ли. Он их перестал чувствовать. Мокрая, тяжелая от воды одежда мешала бежать. Она схватывалась моро­зом, коленела. Андрей задыхался, с хрипом в горле хватал воздух ртом. «Бежать, бежать! Только не оста­навливаться!» Но ноги не слушались. И тут он понял, что не доберется до поселка, замерзнет! «Нет, добе­русь… мама!.. доберусь… мама!.. мамочка… — бормо­тал он посиневшими губами. Доберусь!» Где же озеро? Где оно! Берег оврага стал ниже и положе. Андрей выбрался на него и поглядел вперед, надеясь увидеть озеро. Но впереди были одни деревья, деревья и сып­лющийся сверху снег.

Анохин не знал, что озеро находится всего в ста метрах от него и что сейчас он стоит как раз против того места, где десантники брали воду. Андрей опустился бессильно под толстым кед­ром в снег. Ему все стало безразлично! Он подтянул колени к подбородку, сжался в комок, надеясь согреть­ся. Вскоре он почувствовал себя легче, хотя дрожь с новой силой возвратилась. Он начал забываться. «Я же замерзаю!» — вяло подумал Андрей, но шевелиться не хотелось, и он остался под деревом. Но вдруг эта мысль пронзила его, и Анохин поднялся. «Надо идти! Надо идти!»— повторил он про себя и бессозна­тельно двинулся по тайге, не выбирая направления. Он уже не бежал, а брел, повторяя и повторяя: «Надо идти! Надо идти!» Андрей удалялся от спасительного берега речушки в тайгу. Он шел и шел, шел и шел, уже не думая ни о чем, то и дело натыкаясь на деревья, обходя их.

 

 

40

 

Лесорубы к вечеру помылись в бане, собрались в палатке, растянулись на кроватях и блаженствовали после парной. Сашка держал на груди транзистор и слушал последние известия. В мире было неспокой­но, напряженно. Шли демонстрации, с лицемерными речами выступали политики. В палатке было тепло, уютно, но за стеной шумели тревожно на ветру сосны.

Чиркунов следил за Звягиным, который осторожно натягивал на самодельные пяльцы вывернутую шкурку куницы.

— Отменный воротничок будет! -— говорил Звягин, с удовольствием щуря глаза. — А я к ханту хотел за шкуркой податься…

— А главное, задаром, — в тон ему произнес Чиркунов.

— Как я его не проглядел?.. Надо нам было еще полазить. Матцев с Пионером все ходят… Интересно, принесут ли они что?

— Они долазаются, — проворчал Гончаров. Он си­дел на корточках у открытой дверцы печки и совал в нее щепки. — Вон как запуржило… И все усиливается! Заблудятся еще… Там уже темнеет!

— Не заблудятся. Не маленькие, — сказал Звя­гин. — Прожектор далеко видать.

Сашка перевел транзистор на другую волну и пой­мал песню.

 

Прощай! Ничего не обещай!

Ничего не говори!

И чтоб понять мою печаль,

в пустое небо посмотри… -

 

бодро понеслось по палатке.

— Во какие песни пошли! — усмехнулся Гончаров. Он закрыл дверцу печки и взял с кровати телогрейку. Прощается с девкой и словно радуется. Ишь, каким голосом поет! «Прощай, ничего не обещай»… — пере­дразнил он. — А еще печаль вспоминает. Тьфу! В пу­стое небо посмотри!

— А раньше что, лучше песни были? — повернулся к нему Сашка.

— Конечно, лучше! — воскликнул Гончаров. — Ра­ньше все песни из сердца шли! В каждой песне чувство было! Разве так прощались?.. «На позицию девушка, — негромко запел он, — провожала бойца. Темной ночкой простилися на ступеньках крыльца. И пока за тумана­ми видеть мог паренек, на окошке на девичьем все горел огонек»… Вот как разлучались! А то — в пустое небо посмотри! Тьфу! — Гончаров натянул ватник, на­дел шапку и направился к двери. — Пойду к поварам. Может, помощь им нужна…

Дверь перед самым его носом открылась, и в палат­ку ввалился Матцев. Он был весь в снегу, на боку болтался глухарь.

— Фу, наконец-то добрался!

— Вы бы еще до полночи шлялись! — сердито бро­сил Гончаров. — А мы переживай тут. Где Андрей?

— Пионер?.. Я один был.

— Как же один?.. Андрей с тобой ушел, — с подо­зрительностью глянул на него Звягин.

— Я его не взял.

— Нету его!

— Ну, нету и нету! Я ему не нянька… Придет. — Владик начал выбивать снег из шапки.

— Вот сукины дети! — выругался Гончаров и вышел из палатки.

После ужина все лесорубы остались за столом в котлопункте. Не было только Анохина. Анюта с Таней мыли посуду. Надя с Шурой собирали со стола пустые стаканы и ставили их на скамью возле девушек. Стака­ны приглушенно позвякивали друг о друга, словно тоже чувствовали пришедшую в дом беду.

— Ну что будем делать? — хмуро спросил Звягин.

— Где его искать в такой буран? Это не в поле! — также хмуро ответил Гончаров, понимая, что хочет предложить Звягин.

Звягину тоже было неприятно идти в ночную, вьюж­ную тайгу, но как только представлял он, каково те­перь Андрею одному, жутко становилось.

— А если бы ты… если бы там был ты! — резко в тишине крикнула Надя, поворачиваясь к Гончарову, и зарыдала, приговаривая: — Какие же вы гады, гады!

— Искать надо! — крякнул Звягин. — Идемте… Боль­ше нечего ждать, — поднялся он и взглянул на Матцева.

Владик хмуро рассматривал свои руки.

«Не то что-то здесь, не то! — с беспокойством думал Звягин. — Последнее время Владик с Андреем друг дру­га терпеть не могли… Зачем же тогда Анохин пошел к нему?.. А выстрел?» Когда Звягин с Чиркуновым подходили к палаткам, они услышали в тайге выстрел.

— Во, рядом с поселком кого-то встретили! — ска­зал тогда с завистью Михаил.

Искали Анохина до полуночи. Кричали, стреля­ли из ружей, надеясь, что он услышит. Снега за день насыпало, намело довольно много. В темноте по нему трудно пробираться. Держались все неподалеку друг от друга. Как бы самим не заблудиться! Тайга волнова­лась, шумела, сыпала сверху снежной пылью. Все по­нимали бесплодность поисков в темноте. Если что случилось с Андреем, то его наверняка засыпало сне­гом. Можно рядом пройти и не заметить. Но никому не хотелось первым заводить разговор об этом.

Наконец, закоченевший Гончаров, проклинавший все время про себя Анохина, не выдержал.

— Черт его знает, где искать! — прикрываясь от ветра, крикнул он. — Может, он в другой стороне… Тут самим не долго заплутать. Надо до утра подождать! Стихнет малость, тогда искать!

Каждый, когда возвращались назад, надеялся в глу­бине души, что войдут они сейчас в палатку, а Андрей преспокойно греется у печки. Но его там не было!

 

 

41

 

Андрей лежал на большой сковороде, под которой синим пламенем бился огонь. Весь он на сковороде не умещался, ноги неудобно свешивались через раскален­ный острый край вниз, прямо в костер. Андрей раз за разом пытался выдернуть ноги из огня, но они даже не шевелились, будто привязаны были крепко. Анохин оперся руками о дно раскаленной сковороды, чтобы попытаться рывком выдернуть ноги, но пальцы погру­зились во что-то мягкое, податливо-нежное. Он ис­пуганно отдернул руки, решив, что оперся на кошку и может раздавить ее. Отдернул руки и открыл глаза, жадно хватанул сухим ртом сухой воздух. Отблески огня метались вокруг него по стенам какого-то поме­щения. Андрей повернул голову и с ужасом увидел в свете огня человечка в длинной рубахе навыпуск, подпоясанной веревкой, маленького, с взлохмаченны­ми волосами. Он склонился над какой-то посудиной возле печки с горевшими в ней дровами и колдовал. Четко были видны черные провалы глаз человека на освещенном снизу лице, и в этих страшных провалах вместо глаз, то затухая, то разгораясь ярче, кипел огонь. Андрею понял, что взлохмаченный сутулый колдун сделает с ним сейчас что-то ужас­ное. Он прижался к стене, лихорадочно оглядывая помещение. Небольшая дверь была справа от колдуна, почти рядом с ним. Вскочить, удрать не было возмож­ности.

Возле двери Андрей увидел собаку. Она лежала с поднятой головой и смотрела на Анохина. В гла­зах у нее тоже был огонь. Между собакой и Андреем в стене небольшое оконце.

Услышав, что Андрей зашевелился, человек поднял голову и посмотрел на него. Лицо человека попало в тень, и огонь в провалах глаз исчез.

Андрей ясно вспомнил, как набрел он на избушку, как хант втаскивал его в комнату через высокий порог и как тер чем-то жестким и раскаленным щеки, руки, ноги. Вспомнилось это, и сразу отлегло, полегчало, покойнее стало, но тут же в ушах громыхнул выстрел, и снова Андрея стянули веревками и бросили на сковородку. Он не слышал, как к нему подошел хант, почувствовал только, как кто-то поднимает его голову, услышал тихое журчание, скла­дывающееся в слова:

— Маленько, маленько терпи…

Андрей открыл глаза и увидел прямо возле лица темный предмет, по очертаниям похожий на кружку.

— Пей, пей! — журчало над ухом.

Кружка коснулась темным краем губ, и теплая жидкость пролилась на подбородок, струйкой стекла на шею, за шиворот. Андрей глотнул отвратительно теплую, терпкую и горьковатую жидкость, пахнущую какой-то травой, и стал пить, захлебываясь.

Хант опустил голову Андрея на постель, и Анохин испугался, что хант уйдет, а его снова бросят на сковородку. Он схватил маленькую и жесткую ладонь ханта, притянул к себе, прижал к груди обе­ими руками, как ребенок игрушку, которую хотели у него отнять, и зарыдал, прижимаясь к плечу ханта и крича:

— Прости, дед! Дед!.. Прости! Я стрелял… Яубил человека! Я в друга стрелял… Прости, дед!

И вдруг ему стало стыдно, нестерпимо стыдно. Он отпустил руку ханта и отвернулся к стене. Хант по­стоял возле постели и отошел к печке. «Как же жить теперь? — подумал с тоской Андрей. — Почему я не замерз? Так было бы лучше!» Ноги его горели и ныли так, словно кошка вогнала когти глубоко в тело, и то сжимала их там, то запускала глубже, то отпус­кала. Но Андрей притерпелся к боли, смирился. Он снова повернулся к ханту. Старик подкладывал дро­ва в печку, ставя их почему-то стоймя. Круглое лицо его с густыми морщинами ярко освещалось пла­менем. Собака лежала у порога, удобно примостив голову на вытянутых вперед лапах. Глаза ее были открыты.

— Дед, дед, — тихо позвал Андрей.

Хант поднялся и подошел.

— Микуль я, — сказал он спокойно.

Собака у порога подняла голову.

— Скажите, Микуль, — запнулся Андрей. Ему не­удобно было называть старого человека без отчест­ва, но он подумал, может быть, у хантов нет от­чества, и снова заговорил, запуская пальцы в длин­ную мягкую шерсть оленьей шкуры, на которой лежал. Укрыт он тоже был шкурой. — Скажи, вот лю­били бы вы вдвоем одну… А тот, второй, дрян­ной человек, а она все равно… к нему… Что бы вы сделали?

— Давно… молодой был я, — заговорил негромко хант, садясь на земляное возвышение у стены, на кото­ром на шкуре, расстеленной на камышовой циновке, лежал Андрей. — Жена молодая была. Хорошая жена! Еремей, сын… Пришел с охоты я, а дома с женой Данила Сигильдеев…

— Ты убил его? — быстро спросил Андрей, подни­мая голову.

— Я спросил у нее — с кем жить будешь? — неспеш­но и бесстрастно рассказывал хант.

— А она? — все еще нетерпеливо, с напряжением держал голову над постелью Андрей.

— Однако, говорит — с Данилой…

— А ты?..

— Я ружье взял, малицу, колек, пимы, няры и ушел…

— И ушел сюда? — опустил голову Андрей и снова начал гладить мех оленьей шкуры.

— Нет… Рядом жил, в селении…

— А сын? Еремей?

— Еремей — охотник! Сын его, внук мой Кирила, на буровой самому большому начальнику первый по­мощник…

— И ты счастлив? Вот здесь… один… — спросил Андрей.

— Зачем один? Собака есть, зверь есть, огонь есть, дом есть— все есть!

— Но этого же мало! — воскликнул Андрей.

— Почему мало? Все есть! — удивился хант и вздохнул: — Только зверь теперь мало… уходит зверь… шумно. Людей много. Совсем уйдет…

Собака шумно и быстро вскочила и с поднятыми ушами уставилась на дверь. Хант тоже замер, прислу­шался. Андрей тревожно насторожился. Но слышал только шум метели за окном, шелест снежинок по стеклу да посвистывание ветра.

Хант поднялся подошел к двери и чуточку приот­крыл ее.

— Стреляют, — озабоченно сказал он.

— Это меня ищут! Меня! — вскрикнул Андрей. — Сказать надо! Меня ищут!

— Я скажу, — проговорил хант и снял с гвоздя шубу, но остановился с нею в руках. — Ты убил? — спросил он, глядя на Анохина.

— Нет, нет!

Хант вышел вместе с собакой.

 

 

42

 

Андрей лежал, прислушиваясь к боли в ступнях, и со страхом думал о встрече с Матцевым, вспоминал стычку с ним, выстрел… А ведь и убить мог! Промазал случайно… Что же происходит? Что происходит? Я же никогда зла никому не хотел. И чуть человека не убил! Как же так? Кто же я такой? Что я хотел? Чего добивался? Почему я так рвался к Анюте? Разве я же­ниться на ней хотел? А почему решил, что Матцев подлец? Лишь потому только, что у него есть жена, а потом Наташа была… И обеим он изменил! А изме­нил ли он? Что я о нем знаю?.. А что знаю о себе? Этот вопрос обжег больнее. Я-то чего хотел? Как я-то хотел жизнь прожить? Ниточку выстроил. А ниточка ли жизнь? И что хотел я на эту ниточку нанизать? Какой я жизнь свою представлял? Институт, работа, инже­нер, мастер, прораб, начальник, потом побольше на­чальник. Путь наверх, путь к благу, к счастью! А в чем оно, счастье? В том, чтоб все выше и выше лезть… А люди? А отношения с ними? Был бы я счастлив в такой жизни?.. Давай, давай! И себя не жалей, и дру­гих! А ради чего, ради чьего блага? И блага ли? В том ли счастье, чтобы рваться наверх? Ладно, стану я хоть министром, а буду ли счастлив? Heт, нет же, не буду! Андрею стало страшно. Гляну я стариком на жизнь свою и увижу внизу на служебной лестнице потерян­ных дорогих людей или обиженных, через которых переступил, тех, у кого я вырвал что-то им дорогое, как пытался вырвать у Владика Анюту. Стану ли я радоваться такой жизни? Страшная жизнь! Счастье не в том, не в том… А в чем же? Кто имеет право радоваться жизни? Кто? И Андрей ясно понял, что только тот может радоваться жизни, кто имеет на это основание. Только стараясь о счастье других, можно найти свое собственное. Как же я не понимал, что самая великая радость — делать добро другим! Только от хороших поступков можно чувствовать истинную радость. Я жил среди стольких людей, нуждающихся в помощи, а что я сделал, чтоб всем было хорошо?.. Человек, который думает только о себе, не может быть счастлив.

Перед Андреем вставали Чиркунов, Гончаров, Звягин, Надя, Анюта, мать… В душе он чувствовал беспокойство, волнение, вину перед ними. И боль отступала, забывалась. Жить надо по-иному! Не так, как жил до этого, совсем не так! Только тот счастлив по-настоящему, кто сделал счастливым дру­гого человека… На душе у Андрея стало спокойно. Он начал забываться и заснул. Проснулся от шума, под­нял голову. В комнату входили люди. В полутьме Андрей узнал Чиркунова, Звягина, Матцева, ханта, а люди все входили. И все они шли ночью в метель, в мороз, чтобы помочь ему, — подумал Андрей.

— Что с тобой? Как ты? — окружили Анохина лесорубы.

— В речку угодил… — радостно бормотал Андрей.

— Мы вертолет вызвали… Утром в больницу от­везет, — говорили лесорубы.

Матцев держался сзади.

— Владик, — позвал Андрей.

Матцев протиснулся к постели. Андрей взял его за руку.

— Прости! — сказал он. — За все прости!..

Он хотел еще что-то добавить, но почувствовал, что Владик понял, что просит он прощения не из-за страха перед ним и даже не за выстрел, а за то неиз­меримо большее, в чем был виноват перед ним и в чем мы все виноваты друг перед другом.

Лесорубы на мгновение примолкли, слушали его с серьезными лицами, и только на лице Чиркунова застыла чуть приметная кривая презрительная усмешка.

 

 

 

 

Часть вторая

 

 

1

 

Заиндевевший оранжевый «Магирус» ходко шел по накатанному зимнику вдоль железнодорожного поло­тна. В кабине уютно и не очень холодно. Анохин в валенках, в меховых рукавицах, но пальтишко на нем не для сибирских морозов: короткая тонкая москвичка с шалевым воротником, купленная им еще в доармейские времена. В Сургуте на сорокаградусном морозе пальтишко сразу заколенело, словно мокрое было. Колени застыли. Но в кабине угрелся на мягком сиденье, потом выпил с водителем, смуглым парнем с подпаленной бородой, и совсем стало хорошо. Шофер одет добротнее: полу­шубок, ватные брюки, унты. Андрею сначала неудобно было за свое убогое пальтишко, думал, что оно непре­менно вызовет усмешку у шофера. Но водитель совер­шенно не обращал на него внимания, часто курил, щелкал зажигалкой. На тряской дороге рука с зажи­галкой дергалась, огонек беспомощно метался, и слы­шно было, как потрескивают толстые рыжеватые волосы бороды и усов шофера, пахло паленой шерстью. А когда водитель не курил, то мурлыкал что-то, посви­стывал и глядел вперед на белую неровную дорогу, на машину своего приятеля, поднимавшую снежную пыль впереди, крутил баранку, бросал машину то влево, то вправо, объезжая ямы и ухабы, и совершенно не ин­тересовался Анохиным. В Сургуте Андрей с бес­покойством думал о своих обмороженных ногах: выде­ржат ли такую длительную поездку в сильный мороз. Но пока все шло хорошо. Разогретый вином Андрей смотрел на бегущую впереди машину, почти не види­мую из-за белой снежной пелены, на заиндевевшие деревья с согнувшимися под тяжестью снега ветками, на насыпь железнодорожного полотна с уложенными, но еще не выровненными и не  забалластированными рельсами: где-то неподалеку впереди шла укладка. Солнце, едва оторвавшись от горизонта, снова робко жалось к деревьям, словно хотело спрятаться за ними от холода. «Магирус» вздрагивал на кочках, подпры­гивал на ухабах, позвякивали бутылки в сумке Анохина. Мотор на ухабах начинал работать как-то рывками, беспокойно. Андрей замирал, с опаской при­слушивался. Не дай Бог, остановится машина, замерз­нешь. Часто ходили машины по зимнику, часто встре­чались, но это не успокаивало. В белесом тумане впе­реди на насыпи появилась какая-то смутная решетча­тая громада. Громада эта быстро выросла, проявилась в платформы со стопками звеньев рельс. Кран-путеук­ладчик впереди.

— Быстро шагают. Почти километр в день… На­сыпь готовят намного медленней. Не дают разве­рнуться, — сказал шофер, тоже посматривая на насыпь, где монтеры пути только что уложили очередное звено и возились у стыка, вставляли болты, затягивали гайки.

Позади остался кран-путеукладчик. По-прежнему потянулась справа насыпь, но уже без рельсов, ровная, утрамбованная, а слева снежные горы, поднятые бульдозерами, а за ними тайга. Мягкое покачивание на сиденье убаюкивало, глаза слипались, и Андрей ут­кнулся подбородком в воротник, стал думать о встрече с Анютой, с ребятами. Анюту он не видел два месяца. Бывали у него в больнице не один раз Чиркунов. Звягин, Шура с Надей. Борис Иванович заходил часто. Он лечился здесь же, лежал на четвертом этаже, а Андрей на втором. Кто-нибудь из ребят бывал почти каждое воскресенье, говорили, что поселок он не узнает, когда вернется, вагончики каждый день идут. Бараки, коттеджи растут — глазом моргнуть не успеешь. Звягин придумал трехкомнатный коттеджик из двух вагончиков. Четыре дня — коттедж готов, за­селяйся и живи. Звягин теперь бригадир плотников. Улицу целую выстроил. Но все равно жилья не хватает, народу понаехало… Матцева с бригадой забросили далеко в тайгу, просеку гонят к болоту. Гончаров с ним. А Чиркунов здесь остался, плотничает у Звя­гина. Чуть ли не каждый выходной в Сургуте бывал. Водки закупит и назад. Явился однажды — левая рука в бинтах. Пальцы по пьянке отморозил. Смеялся, ерунда, мол, так, кожа слезла… С улыбкой вспомнил Андрей, как были у него Чиркунов и Шура с Надей. Шура, как всегда, болтала, тысячу раз повторяя свое неизменное «представляешь», а Михаил подтрунивал над ней, называл ее Шурой со справкой. Шура сама рас­сказала, как Мишка Калган во время ссоры обозвал ее шлюхой, и она привезла из Сургута справку, что она девственница. С тех пор ее стали звать в поселке Шурой со справкой. Чиркунов, как снова дорвался до водки, веселее стал, улыбался, похохатывал даже изредка. Они рассказали, как Сашку Ломакина про­вожали в армию… Приятно было думать о ребятах, приятно представлять встречу. Думал он о них, как о близких людях, с нежным чувством.

Машина сбавила ход, поползла, колыхаясь, на уха­бах. Донеслось натужное урчание моторов.

— Вот и приехали, — вздохнул шофер.

Андрей открыл глаза, увидел на насыпи и рядом с ней множество огней фар самосвалов, бульдозеров. Они двигались, ослепляли друг друга, создавали непо­нятное на первый взгляд хаотичное движение. Снег под светом фар сверкал, ослеплял. Шла отсыпка поло­тна. Самосвалы один за другим подползали к краю насыпи, задирали кузова вверх, разгружались, отъез­жали, покачивая поднятыми кузовами, опускали их на ходу. «Магирус» осторожно прополз среди работаю­щих машин, снова выбрался на дорогу. Неподалеку на высоком столбе ярким белым светом горел прожектор, освещал поселок. «Магирус» подкатил к бараку, ко входу и остановился. Прибыли.

Анохин вылез со своей сумкой из кабины, осто­рожно спрыгнул с подножки в звонко скрипнувший снег и огляделся. Он словно попал в новое незнакомое ему место. Барака, возле которого остановились обе маши­ны, не было здесь раньше, не было и того, что вытянул­ся рядом с ним. Дальше, левее, среди высоких сосен стояли в ряд несколько одинаковых домов с островер­хими шиферными крышами. Андрей догадался, что это те самые коттеджи, которые придумал и строит Звягин.

 

 

2

 

Безлюдно было в поселке. Сквозь тихое урчание «Магирусов» слышны были отдаленный рокот дизеля, взвизгивание циркулярной пилы и стук молотков от­куда-то из-за барака. У входа на стенах с обеих сторон двери таблички. На той, что слева, надпись: «Строи­тельно-монтажный поезд», справа — «Исполнитель­ный комитет поселкового совета народных депута­тов». Андрей поднялся по звонким доскам ступеней на крылечко, хлопнул дверью с неожиданно тугой пружиной. Коридорчик оказался совсем маленьким. Слева — три двери с табличками: отдел кадров, бухгалтерия, при­емная, справа — две двери напротив друг друга: посел­ковый совет и кастелянша. Андрей сунулся в прием­ную. В узенькой крошечной комнатенке без единого окна сидела незнакомая девчонка. Волосы у нее были стянуты на затылке резинкой, реденькая челка спадала на лоб до выщипанных в полоску бровей. Письменный стол вплотную придвинут к одной стене, а в проти­воположную упирался спинкой стул, на котором она сидела. Андрей взглянул влево-вправо, ориентируясь, где дверь в кабинет главного инженера, а где к началь­нику СМП, и спросил:

— Федор Алексеевич здесь?

— Он в котельную ушел, а может, сейчас на лесо­пильне… А вы на работу? Он придет… А лучше сразу в отдел кадров…

— Спасибо, — не стал объяснять ей — кто он — Анохин, и вышел. Нужно прежде всего устроиться на ночлег.

Из отдела кадров его направили к кастелянше. Она была хмурая, вероятно, кто-то только что ее расстро­ил, бормотала недовольно, листая тетради:

— Куда же тебя поселить… Некуда… Все забито…

— А к Звягину, Чиркунову нельзя? Я раньше с ни­ми жил.

Кастелянша посмотрела на Андрея, раздумывая, прикидывая что-то про себя, и пробормотала:

— Четверо там… А ничего, поместитесь. На рас­кладушке поспишь… Иди к Звягину. Выйдешь на улицу и в лесо­чке за прожектором коттеджи увидишь, острокрышие такие, в третьем отсюда они живут. Но там их сейчас нет, иди дальше, увидишь, бригада работает. Возьмешь ключ и сразу ко мне. Я тебе раскладушку дам, постель… Только не мешкай, у меня рабочий день кончается…

Андрей, уткнув нос в воротник, шагал по звонкой дороге мимо коттеджей. Не сразу догадаешься, что они сделаны из стандартных вагончиков. В некоторых окна светятся, дым из трубы валит. Те, что ближе к баракам, занесены снегом чуть ли не до окон, а те, что подальше, видимо, ставили недавно, после метели. Снег возле них разворочен, затоптан, щепки видны в снегу, опилки. А от самого дальнего стук доносится, разговоры, лампочки светятся. Одна висит на ветке ели возле дома, другая на крыше привязана к балке, третья в коридоре. Ребра стропил торчат над двумя постав­ленными метра в полтора друг от друга вагончиками. В образовавшем коридоре ярко горит лампочка, осве­щает в дальнем углу кирпичную печь-голландку. Ря­дом с печью сидит на полу на коленях плотник, закан­чивает мостить пол, стучит, забивает гвозди. Другой плотник прибивает рейки к краям стен вагончиков, готовится ставить дверную коробку, которая присло­нена в коридоре к стене, а внизу у входа третий плот­ник возится с порогом. Несколько человек копошатся наверху, прибивают доски к стропилам, обшивают боковину крыши со стороны входа. Подходя, Андрей узнал в том плотнике, что собирался ставить дверную коробку, Ивана Звягина, обрадовался, вынырнул из темноты на свет лампочек, закричал:

— Звягин, привет!

Иван оглянулся, повернул к нему бородатое лицо: усы и борода белые, заиндевели, уши шапки опущены и завязаны под подбородком. Он узнал Анохина, тоже воскликнул радостно, бросая молоток на пол:

— Пионер, здорово!.. Михаил! — поднял он голову, крикнул на крышу: — Пионер явился!

Стук прекратился. Плотники смотрели, кто при­шел. Звягин спрыгнул вниз, сграбастал Анохина, шутливо спрашивая:

— Не отсобачили ноги? На своих притопал…

— Как видишь, — смеялся Андрей. Он смотрел через плечо Звягина, как Чиркунов скатывается по длинной лестнице вниз. Ватные брюки и телогрейка в прилипших крошках опилок, а борода и усы в со­сульках.

Он тоже обнял Андрея, хохотнул:

— Увидел, радостью обожгло! Сам удивляюсь, словно родного брата встретил… Без тебя, Пионер, чего-то тут все время не хватало, живинки, что ли, какой… Ей-богу, радостно, как будто ты надежду ка­кую привез!

— Конечно, привез, — пошутил Анохин, кивнув на сумку.

Чиркунов вновь хохотнул, хлопнул его по спине: молодец.

Звягин дал ключ от дома, сказал, в какой комнате они живут, попросил затопить печь и позвал Чиркунова работать. Андрей захотел посмотреть, как они строят коттедж, поднялся в коридор, куда выходили двери вагончиков. Один — однокомнатный, другой пе­регорожен стеной, двухкомнатный.

— Пока две семьи вселяем, — сказал Звягин. — По­том, когда поставим много, одна семья будет владеть: трехкомнатная квартира, прелесть!

Анохин слазил и наверх, посмотрел. Чердак за­сыпан толстым слоем опилок. Они пружинили под ногами, как мох на болоте.

Андрей притащил со склада кастелянши раскла­душку, матрас, пуховое одеяло, постель, затопил печь, дождался ребят и вместе с ними пошел в столовую, которая была теперь в том же бараке, что и контора СМП. Звягина зачем-то вызвали к начальнику поезда. Есть в столовой не стали, взяли еду с собой: Чиркунов предложил. Андрей входил в столовую, волнуясь, ду­мал, что увидит Анюту, но ее не было на раздаче, подавали еду две незнакомые девушки. Не было видно и Шуры с Надей. Не пришли еще.

Звягин долго не возвращался от начальника поезда, а когда появился в комнате, под столом уже валялись две пустые бутылки, на столе — тарелки с остатками еды, но на одной нетронутые гуляш с лапшой. Звягину оставили. Один из плотников лежал на кровати поверх одеяла, спал. Разутая нога на постели, другая в валенке свисала вниз. Чиркунов сидел рядом с ним на кровати за столом, кусочком хлеба вытирал жир со сковороды и ел. В неряшливой бороде его застряли крошки. Анд­рей, раскрасневшийся, осовевший, облокотился о стол, обхватил ладонями лицо, слушал Чиркунова. Увидев Звягина. Михаил заулыбался пьяной улыбкой.

— А-а, бугор! — протянул он радушно. — Куда ж ты пропал, брат? Мы уже откушали!

— Где водку раздобыли? — недовольно спросил Звягин.

— Кто ищет — тот разыщет, — пьяно развел рука­ми Михаил.

— Ты привез? — глянул Звягин строго на Андрея.

Анохин молча и виновато кивнул. Ему было грустно. Во время выпивки он так и не решился расспросить Чиркунова о его отношениях с Лизой. Удобный был случай, никто не мешал, тянуло нестерпимо поговорить об этом, но язык не слушался.

— Слушай, Михаил, — снова повернулся Звягин к Чиркунову. — Ты не ребенок! Завтра вставать рано, а вы…

— Встанем, встанем мы! Встанем! Ты садись, са­дись ко мне. Поговорим за жизнь… — Чиркунов под­нял ногу спящего плотника и прямо в валенке закинул ее на кровать, освободил место рядом с собой.

— Завтра в пять разбужу.

— Буди, — согласился Михаил. — Буди! Не хочешь за жизнь… Я те спою…

Чиркунов взял гитару и тихо, но стройно, заиграл и запел, смешно прикрывая глаза и качая бородой из стороны в сторону:

 

Мне что-то говорят цветка родные губы,

мечта, как бабочка, садится на рукав…

 

Звягин вышел в коридор, стал раздеваться, спросил оттуда у Андрея:

— Ты теперь куда? К нам или снова в лесорубы?

— Я пока на больничном… Хотел к Матцеву, в тайгу.

— К Матцеву? — удивился, взглянул на Андрея из коридора Звягин, помолчал и добавил: — Ну, смотри…

 

 

3

 

Анохин неделю провел на больничном. Скучно было дома сидеть. Когда становилось особенно тош­но, выходил погулять, шел к озеру. Оно занесено снегом. Белая пустыня. Далеко на другом берегу сквозь морозную дымку темнел лес. Землянка, в которой жили десантники, заперта на большой заиндеве­вший замок. В палатке — склад.

С Анютой он встретился в столовой. Она увидела его в очереди, сдержанно улыбнулась: вернулся? Спро­сила, где он работать собирается. Ответил, что к Мат­цеву поедет. Говорила она, наливая в тарелки щи, очередь двигалась, торопили, и он со своим подносом вынужден был продвигаться дальше. Грустно стало, хоть вой. Ел, совершенно не чувствуя вкуса, думал: неужели опять возвращается прежняя глупость? В больнице поверил, что непонятная тяга к Анюте позади. Вспоминал там с грустью, с легкой иронией, как наивную необъяснимую мечту, как мираж. А уви­дел и снова — засосало в груди. Что это? Почему к Наде, например, его не тянет? Милый мышонок, робочка! Краснеет от Шуриных намеков. Буробит Шура, что попало, лишь бы не молчать или… может?.. Да нет, треплется Шура…

Вечером Чиркунов сосульки с усов отодрать не успел, а уже подмигивает, предлагает сразиться с зеле­ным змием.

— В клуб иду, — отказался Андрей.

— Ты что? Как же в клуб без этого? Для веселья… надо сполоснуть зубы.

— Мне зубами не щелкать. Перетерпят, — засмеялся Андрей.

— Тогда надо замочить губы, чтоб в голове зазвенело. Губами шлепать непременно придется, если Шуру встретишь. Стакан вина прибавит ума.

— Хватит, — прервал его Звягин. — Хоть до воскре­сенья потерпи.

— Как у теши живу, — притворно огорчился Михаил. — А что в клубе? Кино?

— Танцы.

— Ну-у, раз танцевать собрался, пора больничный закрывать. Там медсестра будет…

Андрей танцевать не собирался: глянуть хотелось, что за клуб появился здесь. Он выяснил днем, что клуб в том же бараке, где контора, только с противополож­ной от столовой стороны.

В клубе шумно, магнитофон играет, но танцуют пары четыре всего, хотя парней и девчат довольно много Ребята в большинстве своем вокруг стола тол­пились, где играли в домино, а девчата в две группы сбились, сидели на скамейках вдоль стен. Скамейки, радиола, доминошники, голая лампочка под потол­ком — все напоминало деревенский клуб.

Шура увидела Андрея, подкатила к нему, потащила к скамейке, к Наде, говоря:

— Андрюха, я рада, что ты потанцевать решил…

— Ну да, из меня сейчас танцор, — ответил Анд­рей, глядя на смущенное скуластое лицо Нади. Днем он видел девчат, от них узнал, что в поселке появился клуб, кино два раза в неделю бывает, а в остальные дни танцы. — Как только после такой работы у вас ноги ворочаются?

— Представляешь, танцевать мы всегда готовы. Правда, Надюха? — Шура подвела, усадила Андрея ря­дом с Надей, а сама села с другой стороны.

Надя в ответ на ее слова хмыкнула неопределенно и застенчиво.

— Подруга у тебя молчаливая. Ни на работе, ни в клубе слова лишнего не скажет.

— Она такая… Зато работает как, представляешь?

— Это я видел.

— Эх, будь я мужчиной, я б такую девку ни за что не упустила!

— Шур, прекрати! Не издевайся, — вспыхнула, бро­сила недовольно Надя.

— Ну что, прекрати, что? Не правда, что ль?.. А такую вот жену, как я, не дай Бог! От одной болтов­ни муж сбежит. У меня язык на месте лежать не может. Представляешь, зубам и то надоел, разбегаться нача­ли! Теперь золотые вставляю. Они, говорят, более терпеливые… Мы и подружились с Надюхой потому, что она молчит, а я болтаю. И обе довольны! Предста­вляешь, что было бы, если обе болтали, — засмеялась Шура. — Зато как она поет, как поет! Мы здесь самоде­ятельность организовали. Скоро послушаешь! Мы сей­час готовимся. На двадцать третье февраля вечер бу­дет в столовой. Мы там в первый раз выступим…

— Когда вы только успеваете? — покачал головой Андрей.

— Ты не хочешь к нам? А то у нас ребят мало.

— Если я запою, вы завоете… Я один раз запел, собака от тоски сдохла…

Магнитофон умолк на мгновенье и забарабанил, заревел снова.

— Ну, идите, танцуйте, — подтолкнула Шура Анохина. — А то кадры, — кивнула она в сторону ре­бят, — решат, что ты ко мне клеишься… А я внимание люблю!

— Мне пока не до танцев… Танцуйте. Мешать не буду, — поднялся Андрей, чувствуя какое-то радостное удовлетворение, и отошел к доминошникам.

И почти сразу вышел из клуба. «Неужели я не ошибся?» — усмехался недоуменно Анохин, вспоми­ная милое пухленькое лицо Нади, ее смущение, когда он сел рядом, как она старательно отводила глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом. «И не затем ли я приходил в клуб, чтоб убедиться в этом?» Стало неловко. Шура поняла давно, должно быть, активно сватает.

И все же прият­но было думать об этом.

 

 

4

 

Не спалось. Матцев лежал с открытыми глазами. На белой занавеске тихонько колебался, переливался свет от тлеющих, угасающих углей в печке. Слышно, как на улице мечется, завывает вьюга, хлещет снегом о стекла. В вагончике тоже как-то неспокойно: тонко постанывает, охает во сне Гончаров, бормочет что-то быстро, невнятно, вздыхает, кряхтит; часто ворочается Васька Шиндарев, он беспокойный во сне; Андрей Анохин лежит тихо, не слышно его никогда, поло­жит голову на подушку, сунет руку под щеку, закроет глаза и замрет, затаится. Дыхания не чувствуется. Как мертвый. Спит он на нижней полке напротив Матцева, головой к печке. Владик видит сверху его бледное в полутьме лицо. Угли в печке вспыхивают, освещают на мгновение вагончик и гаснут. Гончаров снова забор­мотал торопливо, захлебываясь. Матцев разобрал только два слова: Василек и цыпленочек. Гончаров поперхнулся, закашлялся, вздохнул тяжко, заворочал­ся и сел на постели, вздыхая. Зашуршал, загремел спичками. Подошел к печке, присел на низкий чурбак, щепочкой открыл дверцу. Она тихонько пискнула, и в вагончике веселее, ярче забегал по стенам свет. Матцев видел, как Гончаров сунул в жар щепочку, подержал и, когда она затлела, прикурил от нее сигарету. Щепочку кинул в печку на угли, сунул туда же несколько чурочек и скукожился, застыл, задумался, пуская дым в открытую дверцу. Дрова стали потрескивать, задымились, вспыхнул огонь, осветил сгорбатив­шегося на чурбачке Гончарова.

— Не спится? — услышал Матцев шепот Анохина.

— Разбудил я тебя? — шевельнулся Федор.

— Я не спал.

— Наверно, я опять во сне разговаривал? Видел что-то, а вспомнить не могу… Вертится вот тут, — покрутил Гончаров рукой с растопыренными пальцами около виска, — рядышком, а не вспоминается.

— Опять цыпленочка поминал, — прошептал Ан­дрей.

— Ну да, да, — вздохнул Гончаров. — А вспомнить не могу…

— Гляжу я на тебя, удивляюсь, до чего ты же­стокий!

— Я?! — Чурбачок стукнул глухо под Гончаро­вым. — Ты охренел! Ну, выдал… — Шепот Гончарова возмущенный, обиженный.

— Выдал то, что ослу видно… Чем сын перед тобой виноват? За что его-то мучаешь? Да и жена, если разобраться…

— Я мучаю сына? Это, значит, я виноват? — ахнул, перебил Гончаров. Он от возмущения даже руки вски­нул, хлопнул ими по коленям.

— Ну не я же…

— Это я их мучаю… Видал, повернул как… Может, я тут царствую, веселюсь: гуляй, рванина? — Гончаров возмущался, но говорил шепотом.

— А ты считаешь, что ты мучаешься здесь, а они там радуются? Так? Да ты подумай, каково им там!.. Это ты у сына детство отнимаешь, ты его сделал безотцовщиной, а теперь бредишь— цыпленочек! Ва­силек!

— Не я, не я! Это она, сука… — Гончаров захлебнул­ся, жадно затянулся сигаретой.

— Она не сука… И сам ты это знаешь… Гульнула раз — и все, сука! А ты не гулял? Мало у тебя баб было, вспомни, вспомни, как рассказывал, как ты бабу знакомого обработал, пока он в магазин за хлебом бегал, а вас вдвоем оставил. Или это не ты был? А здесь, в Сибири, кто у паспортистки ночевал? Я? А она там, дура, сына твоего хетает. Думы только о нем да о тебе…

— Откуда ты знаешь? — фыркнул Гончаров, но уже не столь возмущенно. Он, ощетинившийся вна­чале, теперь как-то осел, сильнее скукожился, выставил спину.

— Знаю, знаю… Дура она, дура у тебя, а не сука. Давно надо было загулять на всю Ивановскую. Вспом­ни, каким ты мужем был? Много ты ей радости приносил? Пьяным с работы, небось, приползешь и по­крикиваешь: корми, обмывай его… Князек чертов! А много ласки она от тебя видела? Или ты человек, а она так, лошадь домашняя. Не так я говорю? А? Подумай, не так?

И странно, Гончаров перестал возражать, затих, вспомнив контролершу, а когда Андрей выдохся, буркнул:

— Чего ты разорался? Я тебя не трогаю…

— Трогаешь, да, трогаешь! Горько и жалко смот­реть на тебя. Хрен бы с тобой, твоя жизнь, мучайся, дурак, если охота! Но ты ведь еще двум людям жизнь портишь. Цыпленочек твой вырастет, думаешь, счаст­ливым будет? Из-за тебя, дурака, тоже вся жизнь наперекосяк пойдет. И всех, кто рядом с ним окажется, страдать заставит…

— Ты уж меня совсем задурачил. Может, во всех бедах мира я виноват? — усмехнулся глухо Гончаров. Тоска в его голосе чувствовалась, безысходность. — Что ж мне теперь делать?

— Ну и задачка сложная… Как будто тебя тут на цепи держат! Подпоясался да домой, где тебя ждут, любят.

— Любят, — хмыкнул Гончаров, но немножко рас­прямился, расправил плечи, перестал ежиться. — Как сказала бы моя бабка, продок выискался, все знает…

— Тут и пророком быть не надо, просто челове­ком… Прощать надо, а то себе любую пакость проща­ем, а другому…

— Думаешь, получится, а? — в голосе Гончарова слышались и сомнение, и надежда, и скрытая просьба убедить его, уверить, что получится.

— От тебя зависит, пить будешь каждый день, не получится.

— Да, не получится, — вздохнул Гончаров. — И не ждут меня. Рада, небось…

— А ты напиши, попробуй. Не будь гордецом. Спроси, как сын, расскажи, как ты тут. Пошли пода­рочек…

— Ну да, — усмехнулся Гончаров. — Подарочек!

— А как же ты хотел? Ты с лаской, и к тебе с лаской…

Гончаров кинул окурок в печку, прикрыл дверцу, но не лег, посидел еще в задумчивости. Андрей тоже молчал, не сказал больше ни слова. Матцев согласен был с Анохиным, думал, как нетерпим бывает человек к проступкам других: гордость! Правильно в библии отнесли этот человеческий порок к самым злейшим. Сколько гордость жизней отравила, сгубила. «А сам я? — мелькнуло, вспомнилось, и озноб пробежал по спине. — А разве не гордость меня сюда привела? А я разобрался? Я узнал, что там было?.. Ну да, было, было! Это ясно… А почему? Любила его, а не меня? Нет, любила меня, это же видно было! И счастлива была… А если не любила, зачем тогда все пишет письма? Чего добивается? Оправдать­ся хочет? А зачем? Год скоро будет, как удрал… Зачем ей нужно оправдываться? Она не из заком­плексованных. Удрал и удрал, казалось бы… Надо прочитать хотя бы ее последнее письмо… А ведь мне не все равно, что она шлет письма. Было бы все равно, выбрасывал бы. И приятно, когда получаю. Что это? Тоже гордость? Приятно думать, что она кается, страдает. А ведь прав Анохин: выходит, нам можно баб иметь, это нормально, а когда они — преступление… Нет, не прав, не надо гадить ни им, ни нам… Почему все-таки она была с ним? Чем он ее привлек? — защемило опять в груди, снова явно представилась сцена, когда он вернулся за конспек­том. — Тварь! Стерва распутная!»

 

 

5

 

Утром, когда стали выходить из вагончика, Матцев замялся на пороге и бросил ребятам:

— Идите, догоню…

Вернулся, присел на чурбак, вытянул за лямку свой рюкзак из-под нижней полки, отыскал в нем пачку писем, перетянутую резинкой. Пачка толстенькая соб­ралась, писем двадцать с лишним. Читать — не чи­тать? — вертел письма в руке Матцев. Осторожненько вытянул последнее письмо, покрутил и распечатал. Сердце волновалось, билось, словно делал он какое-то важное и запретное дело. «А ведь я все люблю ее!» — мелькнуло в голове. Вытянул он двойной листок в кле­точку, вырванный из общей тетради, стал быстро и нервно читать: «Владик, здравствуй! Я уже так привыкла разговаривать с тобой на бумаге, что мне страшно теперь, когда думаю, что ты запретишь мне писать тебе. Раньше, когда я откры­вала почтовый ящик, у меня дрожала рука от нетерпения, от желания увидеть твое письмо, а теперь дрожит потому, что я боюсь увидеть конверт, подписанный твоей рукой, боюсь прочитать строки, запрещающие мне говорить с тобой. Может быть, ты не читаешь мои письма, выбрасываешь, не распечатывая. Пусть. Когда я поговорю с тобой, мне легче дышится… Знаешь, сегодня днем я была в лесу за Новой Лядой. Помнишь, как год назад бегали мы там с тобой на лыжах? С утра солнечно, морозно, как и тогда, и я не выдержала грусти, села в автобус. Поехала без лыж. Гуляла по тропинке меж высоких сосен. Помнишь, какие там высокие сосны? Мимо проносились лыжники, голоса отовсюду звонкие на морозе, радостные, а мне хоте­лось плакать. Мы ведь тоже могли быть среди них, могли смеяться, радоваться…»

За окном зататакал, взревел мотор трелевщика. Матцев оторвался от письма, поглядел на заиндевев­шие стекла окон, свернул листок, сунул в конверт.

В этот день особенно остервенело валил он деревья, покрикивал, если не успевали откидывать снег от стволов.

Медленно, шаг за шагом продвигалась просека впе­ред. Работать труднее, чем осенью, когда снежок не­глубокий был и морозец слабенький, здоровый. Снегу навалило, не просто от дерева к дереву пробраться. Задыхаешься, воздуха не хватает. Быстро устаешь. Все лесорубы в сильный мороз натягивали на головы, как чулок, до самых плеч шерстяные подшлемники, чтобы не отморозить нос и щеки. Одни глаза в прорези видны. Но шли и шли вперед, тянули за собой три жилых вагончика на полозьях. Лес редеть стал, дере­вья потоньше. Все чаще, очистив ствол от снега, смахивали топором ель или березку, не дожидаясь бензопи­лы. Носить ее по пояс в снегу нелегко. Но за ред­колесьем снова виднелась полоса густого леса.

Приближался март, «Атээлка» привозила из посел­ка еженедельно не только продукты и почту, но и но­вости. Мехколонны прошли мимо поселка, отсыпали земляное полотно, в тайгу углубляются. Лесорубы Ломакина закончили свою часть просеки, их перебро­сили на строительство временного здания вокзала. Приезжал Федор Алексеевич, поторапливал. Он взял с собой лыжи, ходил к болоту, проверял — много ли еще идти. Очень хотелось поскорей отрапортовать, что просека на его участке готова. Соседние СМП ушли на двести километров вперед, а он все чешется, как говорил Никонов. Вернулся, сказал лесорубам: если они не поднажмут еще малость, к Дню Советской Армии не дойдут до болота. Но по тому, как говорил Федор Алексеевич, Матцев понял, дойдут.

Редколесье кончилось, снова натужно завизжали пилы, вгрызаясь в толстые стволы. Был такой мороз, что в воздухе стоял сизый туман. Солнце тусклым пятном висело низко над горизонтом. Все деревья в толстом слое инея. Устало горел костер. Натружено всхрапывал трелевщик, еле пробираясь по глубокому снегу, пускал дым в небо, оттаскивал на обочины деревья. В редколесье работы ему было мало, отды­хал. Глухо в разреженном воздухе стучали топоры обрубщиков сучьев, взвизгивали пилы, мягко падали в снег деревья. Человеческих голосов не слышно. Мат­цев свалил очередную ель, опустил на мгновенье уставшие руки, снял меховую рукавицу, отодрал со­сульку с подшлемника, намерзшую от дыхания, взва­лил на плечо бензопилу и, проваливаясь в снег, начал пробираться к другому дереву. Около него остановил­ся, вглядываясь вдаль, в туман, сквозь деревья. Пока­залось, что деревья редеют, а дальше их совсем не видно. Или туман скрывает? Матцев опустил в снег бензопилу и торопливо побрел дальше. Деревья дейст­вительно быстро редели, а кустарник становился гуще и неожиданно резко оборвался. Владик выбрался на простор. Перед ним была снежная равнина. Она ухо­дила вдаль и скрывалась в тумане. По ней то тут, то там были разбросаны низкорослые деревца, кустар­ники. Матцев обернулся к просеке, сорвал шапку с ка­ской, стянул с лица подшлемник и заорал во всю глотку, махая каской:

— Ребята-а!

Лесорубы, от инея и снега похожие в снежном тумане на призраки, повернулись, уставились на него сквозь щели подшлемников.

— Ребята! Болото!

Те, что отгребали снег от стволов и были неподале­ку от Матцева, услышали, крикнули обрубщикам. По­летели в снег топоры, лопаты. Где ползком, где бегом, потянулись к нему меж оставшихся деревьев лесорубы.

— Дошли, твою мать! Дошли! — заорал один из парней, подняв подшлемник на нос, и все подхватили его крик.

Анохин тоже кричал, махал подшлемником. Ще­ки и подбородок его в последние дни покрылись мяг­ким пушком.

 

 

6

 

Двадцать третьего февраля Федор Алексеевич раз­решил провести в столовой праздничный «Огонек».

Вечером все столы были заняты. В воздухе, как обычно в таких случаях, стоял тихий, сдержанный пока гул голосов. На небольшом возвышении у стены музы­кальные инструменты, микрофон на ножках. Запахи кухни сливались со сладковатым запахом смо­лы и свежеструганных досок.

Анохин сидел в мужской компании, за одним столом с Борисом Ломакиным, Чиркуновым и Гончаровым. На столе — бутылки коньяка, шампанского, конфеты, бутерброды. Гончаров хозяйничал, разливал шампан­ское. Чиркунов с улыбкой следил, как в бокале с шипе­нием поднимаются и лопаются пузырьки. Гончаров поднес бутылку к бокалу Ломакина, но Борис Ивано­вич прикрыл его ладонью:

— Мне коньячка… Чуть-чуть! — и указал на же­лудок.

— Товарищи! — раздался голос Федора Алексее­вича.

— Тихо, тихо! — зашикали друг на друга люди, поворачиваясь в сторону начальника.

Он с бокалом в руке стоял возле своего стола. Рядом с ним сидела жена. Она недавно приехала в по­селок из Москвы и устроилась бухгалтером в контору.

— Товарищи! Прежде всего мне хочется поздравить с Днем Советской Армии Ломакина Бориса Ивановича, представляющего в нашем коллективе тех, кто в годы войны в рядах Советской Армии отстоял нашу Родину…

Чиркунов поднял свой бокал и чокнулся с Ло­макиным.

— …Я хочу поздравить бригадира лесорубов стар­шину запаса Матцева Владислава Николаевича и в его лице всех солдат запаса нашего СМП, хочу поздравить лесорубов! Они в тяжелейших условиях прорубили просеку на два с лишним месяца раньше срока! Позд­равляю всех с Днем Советской Армии! Доброго вам здоровья!

Федор Алексеевич выпил шампанское стоя.

— Поддержим начальника! — весело предложил Чиркунов.

— Поддержим! — энергично подхватил Гончаров.

Ведущей «Огонька» была Шура. Она находилась в своей стихии, болтала без умолку. Песни чередова­лись стихами. Был даже один акроp/p батический этюд. Пели, танцевали, смеялись.

Андрею грустно было немножко. Он, посматривая на эстраду, видел Анюту с Матцевым за одним столом. Владик, как всегда, был сдержан, невозмутим и вместе с тем, как отметил Анохин, необычно задумчив, словно волновало его что-то, а он пытался скрыть. Еще на просеке в последние дни Матцев совсем молчаливым стал, похудел, осунулся, под глазами заметно потемне­ло…

На Анюте было новое желтое платье, длинное с серебристым поясом. Недавно, видимо, купила. В ма­газинчик местный частенько привозили дефицитные вещи. Анюту тоже оживленной назвать нельзя. Каза­лось на первый взгляд, что они в ссоре. Но танцевали Владик с Анютой только друг с другом. Анохин жалел временами, что не сел за один стол с Надей. Шура приглашала, но он отказался из-за ее болтливости. Этим она стала раздражать Андрея: чешет языком без удержу. Что на уме, то и на языке. Иногда казалось, что Шуре доставляет удовольствие смущать Надю. Андрей чуть вслух не матюкнулся, когда Шура объявила:

— Сейчас перед вами выступит восходящая звезда советской эстрады, а пока маляр Надежда Чекмарева! Свою песню она посвящает одному из лесорубов знаменитой бригады старшины запаса! Поприветствуем ее!

В зале засмеялись, захлопали. А Надю обожгло. Она вспыхнула, прилипла к стулу, съежилась. «Кто ее просил?! Кто?» Хотелось выскочить из зала от стыда. Но делать было нечего, нужно идти петь. Встретилась с подругой по пути на сцену, исподтишка показала кулак. Шура в ответ быстро высунула и спрятала кончик языка.

— Это тебе, — толкнул Анохина быстро захмелевший Чиркунов.

— Сиди! — буркнул Андрей.

— Везет человеку! — не понял его, продолжал Чиркунов. — Пес­ни ему посвящают…

— Он же говорил, что за славой сюда приехал, — пошутил Борис Ломакин. — Вот она к нему и бежит… Тут удача всем улыбается. Ты удачно скрываешься от алиментов, Звягин удачно зарабатывает деньги, Анохин удачно гоняется за славой… Только вот Гончаров неудачно от тоски скрывается…

— От тоски, видать, не убежишь, не скроешься! — вздохнул Гончаров.

— А ты что здесь ищешь? — спросил Чиркунов у Ломакина.

— Я? Ничего! Здесь моя жизнь…

Ударил барабан, загудела гитара.

— Хороша! — с восхищением произнес Чиркунов, наблюдая, как смущенная, зардевшаяся Надя берет микрофон, расправляет шнур. — Жаль, что не мне она будет петь! Я б ей тоже спел… Ты взгляни на нее, — снова толкнул он Анохина. — Взгляни!

Надя действительно была хороша: юная, свежая, в светло-зеленом платье, волосы чуть вьющиеся, пыш­ные, до плеч.

 

— Явился ты, как наказанье, но и как награда, —

 

тихо запела Надя.

 

Что мне поделать с собою, не знаю сама.

О, если не хочешь смотреть на меня, и не надо… —

 

голос Нади становился все сильней, страстней.

 

Но выслушай, выслушай, выслушай эти слова.

 

Вставали из-за столов, выходили танцевать.

 

Я их никому никогда не говорила

И, сколько бы лет ни прошло, никому их не уступлю.

Как я ненавижу себя за то, что тебя полюбила.

Как я ненавижу тебя за то, что люблю.

 

— Хорошо поет! — вздохнул мужчина, сидевший за соседним столом.

— Только не тебе, — усмехнулась ревниво женщи­на, бывшая с ним.

 

Так падают с криком в бездонную пропасть колодца,

так тянут ладони в удушливом жадном дыму.

Несу я любовь свою, что мне еще остается! —

по черной земле прямо к дому несу твоему.

 

Позволь, ты позволь мне хотя бы мгновенье

у этих дверей постоять и рукою погладить косяк,

и, словно цветок, подарить тебе песню

где строчки, где строчки так о тебе голосят.

 

— Ты извини. Пионер, — заговорил Чиркунов, ког­да Надя закончила петь. — Баран ты большой!.. По­верь мне, я в бабах разбираюсь… Лучше Надьки не бывает! Иди к ней, пошли вместе…

— Не… не могу сейчас… потом… Налей-ка, — потя­нулся Андрей к коньяку.

Тем временем Шура объявила новую песню. На сцену вышли две девушки.

— Ну, идем, идем к ним! Я все устрою, — поднялся Чиркунов.

Андрей встал и, плохо соображая, куда и зачем он идет, пошел следом. Ему казалось, что все сейчас смотрят на него. Михаил прихватил с собой начатую бутылку шампанского.

— Девочки! — ерничая, заговорил он. — Не найдет­ся ли нам местечка за вашим певучим столом?

— Шампанскому всегда рады, — весело ответила Шура.

— А нам?

— Это смотря с чем вы пришли!

Девчата потеснились, сдвинули стулья, освободили место для парней.

— Вот этому молодому человеку, — указал Чиркунов на Андрея, примостившегося на подставленном Шу­рой стуле рядом с Надей, — этому молодому человеку захотелось поблагодарить одну певицу. Уж больно ему песня понравилась! Но к такому букету роз он один приблизиться не решился и прихватил меня с собой. А я такой барбос, люблю бывать среди роз!

Девчата засмеялись.

— Я его прихватил с собой, чтобы он молчаливо поддерживал меня, — как-то чересчур серьезно подхва­тил Анохин шутку Чиркунова, — а он сразу все кар­ты на стол. Всю малину испортил! — Под конец фразы голос Андрея смягчился, и он ласково глянул на Надю.

— Я такой! — хохотнул Михаил.

В глазах у Андрея плыло, в ушах стоял гул от музыки и голосов.

— Пошли танцевать, разболтался! — шутливо при­крикнула на Михаила Шура, и он с готовностью вскочил.

— С тобой хоть в воду!

— А вы чего расселись, — глянула она на Надю и Андрея. — Особого приглашения ждете?

Андрей засмеялся и пригласил Надю, прижал ее ладошку к своему плечу, чувствуя тонкий, нестерпимо нежный запах духов от ее волос. Пальцы Нади замер­ли под его рукой, вздрагивали изредка, ноготки, по­крытые красным лаком, как ягоды клюквы, выгляды­вали из-под его ладони. Вспомнилась ему клюквенная поляна на болоте в день прилета сюда, вспомнилось, как пальцы Анюты с остатками лака на розовых но­готках быстро мелькали, собирая ягоды.

7

 

В полночь люди стали расходиться. На улице было светло от прожектора. Ослепительно белый снег ис­крился. Пахло дымом. Говор слышался, смех. Кто-то затянул: «Ой, мороз, мороз! Не морозь меня…» Песню подхватили.

Андрей выходил из столовой вроде бы с большой группой, но неожиданно оказался наедине с Надей. Шура куда-то исчезла. Надя жила в бараке рядом со столовой. Всего каких-то два шага до крыльца. Но она не торопилась домой, стояла, держалась обеими ру­ками за уголки поднятого песцового воротника паль­то, прижимала их к щекам. Носик ее, выглядывающий из воротника, показался Андрею таким милым, что захотелось потрогать его. Он легонько коснулся локтя девушки и спросил:

— Тебе не холодно?.. Может, погуляем?

— Конечно, погуляем, — с готовностью согласи­лась Надя, опуская руки. Концы воротника упали на плечи, открыли все ее сияющее лицо. — Я немножко опьянела. У меня голова вот так, — покрутила она пальцем в воздухе. — А тебе, правда, понравилась моя песня? — спросила она и взяла его под руку.

Они на­правились по скрипучей тропинке в сторону озера.

— Ну, Анюточка, кому такая песня не понравится, — заворковал нежно Андрей. — Ты, Анюточка…

Надя остановилась. Андрей запнулся и виновато потер лицо перчаткой.

— Прости, Надюша… Ты видишь… — глупо развел он руками. — Каша в башке, каша… Прости!

В коридор общежития своего Анохин входил с совершенно гадким настроением. Он ненавидел себя за то, что изгадил вечер Наде. Возле двери комнаты, где жил Чиркунов, он задержался, поморщился, раз­мышляя, и вошел.

— Во, гляди, Пионер-кавалер! — повернулся к Анохину Михаил. Он сидел на кровати за столом. Напротив его на стуле — Гончаров. — При­саживайся! А почему так рано?

— Зря… Зря все… — с горечью кинул Андрей.

— Эх, вроде бы умный, а дурак большой! — начал наливать коньяк в стакан Чиркунов. Налил и протянул Анохину. — Пей! Да, слушай меня… Эх, воротиться бы мне сейчас в молодые годы… — покачал он голо­вой. — Как ты жалеть потом о Надьке будешь! Как жалеть! Такие лишь однажды встречаются!.. Была и у меня… Василиса… Первая… Чистые глаза!.. Денис­ку родила… У меня ведь Дениска в школу ходит. В первый класс… Васка, Василиса… Ты пей, пей! Чего смотришь? Мы с Цыпленочком уже налакались. Прав­да, Цыпленочек? — Чиркунов похлопал по плечу и при­жал к себе Гончарова. Потом снова обратился к Анд­рею, который отпил немного из стакана и ел, цепляя вилкой шпроты из банки. — Цыпленочек покидать нас надумал. Домой человека потянуло, в гнездо! Хорошо, когда человеку есть куда вернуться! Есть свое гнез­до. — Михаил взял гитару и тронул струны. — У птицы есть гнездо. У зверя есть нора. Как больно было сердце молодому, когда я уходил с отцовского двора, сказать — прости — родному дому!

— А что же ты их бросил? Чистые глаза? — спро­сил Гончаров.

— Ты вот спроси у него, — кивнул Чиркунов на Анохина. — Почему он Надьку не хочет? Спроси?.. Вот и я! Другая встретилась. Развеселая! Интересней показалась… Как я ее до свадьбы не разглядел?.. С ка­кими претензиями человек? А сама ничто! Нуль! Бара­хло! Только и мечтала, как бы получше одеться, да получше пожрать… И главное — всем недовольная! Всем!.. Все вокруг нее сволочи, лишь она одна красно солнышко. Вот вырастит дочку… И она хотела, чтоб я ей алименты платил? Да я лучше деньги в костре пожгу!

Михаил положил рядом с собой на кровать гитару и разлил по трем стаканам  коньяк.

— Давайте, хлопнем, а то что-то трезветь стал, — сказал он.

Выпили.

— Как ни горько это признать, Андрюха, слабаки мы с тобой, слабаки! — горестно покачал пьяной головой Чиркунов. — Не добьешься ни черта ты в этой жизни, если не выблюешь из себя эту поганую суку совесть, — произнес он с каким-то ожесточением. — Я гордиться было тобой начал, когда ты пальнул в Матцева, вот, думаю, человек, а ты сразу сломался, слюни распустил: прости, за все прости! — передразнил Михаил. — Бог таких не любит, ему по душе жесткие, безжалостные, эгоистичные…

— Откуда ты знаешь, — перебил Анохин.

— Ты Библию хоть разок в руках держал?

— В ней так написано, — вяло усмехнулся Андрей.

— Ты зря ухмыляешься. Так, так написано, чуть ли не на первой странице. Кто был Каин, знаешь?

— Братоубийца.

— Не-е. Кем он работал?

— Не знаю.

— Он крестьянин. Землю пахал. А что такое землю пахать, ты знаешь, в деревне вырос. Рубаха от пота на плечах плавится. А брательник его, Авель, пастух. Кто идет в пастухи, ты тоже знаешь. Никчемные люди, бездельники да пьяницы. Один пашет в поте лица своего, а другой за стадом ходит посвистывает да поплевывает. Стали они в жертву милосердному Богу приносить плоды трудов своих. Бог жертву Авеля принял, а Каина нет. Выделил Бог, отличил того, кто кнутом махал, а не того, кто пахал.

— И почему так? — недоверчиво хмыкнул Андрей.

— Библия об этом умалчивает. Видно, душа не лежит у Бога к трудягам. Он по прихоти свой, что ли, какой раздор в первую семью решил внести. В этом причина почему Каин озлился на брата и прибил его. Но это еще Божьи цветочки. Чем дальше, тем страшней… Бог по Библии считается Богом Авраама, сына его Исаака и внука Иакова, там прямо это написано, а этот самый Иаков был мошенник из мошенников, он даже своего папу с родным братом обдурил.

— И как же это он их обдурил? — с недоверием хмыкнул Андрей. Он не верил, что такое могло быть написано в Библии. Брешет спьяну Чиркунов.

— У Исаака было два сына-близнеца: Исав и Иаков, начал рассказывать Михаил. — Иаков еще в утробе матери хитрецом стал, — хохотнул Михаил. Видно было, что ему приятно рассказывать об Иакове, восхищен он был его поступками. — Исав родился первым. Он корячился, лез из утробы матери, мучился, а брательник его Иаков ухватился ему за пятку и без натуги выскочил на белый свет.

— Так там и написано, — перебил, засмеялся Анохин, не скрывая ехидства.

— Так и написано. Не веришь, сам взгляни. Миллиарды людей верили и верят, а он не верит. Ты слушай, в Библии зря не напишут, слушай дальше… Выросли братья, старший Исав стал охотником, семью кормил, а младший Иаков в шатрах полеживал, позевывал. И вот однажды Исав пришел из леса с добычей голодный, еле на ногах держится, видит, братец его сидит в шатре чечевичную похлебку жрет. Исав обрадовался, просит: «Дай поесть!» А Иаков ему: «Продай мне свое первородство, покормлю!» По тем временам старший сын наследовал все нажитое хозяйство отца. Исав с голоду помирает, думает: «Хрен с ним с первородством, тут как бы не подохнуть раньше отца!» И поклялся своему брательнику-хитрецу, что продаст ему первородство за чечевичную похлебку. А когда отец, Исаак, состарился, ослеп, умирать собрался, решил благословить своего старшего сына Исава на наследство,  а Иаков, пока брат охотился, еду отцу добывал, подкатился к папане, говорит: «Это я старший сын твой Исав, благословляй поскорей!» Исаак сослепу благословил мошенника. И с этих пор Иаков стал Божьим любимцем… Видишь, мошенники, проходимцы, люди без совести издревле нравятся Богу. А совестливые люди всегда в проигрыше, всегда в грязи. Каждый об них ноги вытирает.

— Врешь ты все, — буркнул Андрей. Настроение у него еще сильнее испортилось. «Зря зашел!» — с горечью подумал он и сказал: — Спьяну дурь к тебе в голову лезет. Наливай-ка лучше еще… Выпью да спать, — тяжко вздохнул Андрей.

— Правда никому не нравится, — почему-то радостно улыбнулся Чиркунов, доставая из-под стола очередную бутылку коньяка. — Без водки до правды не дойдешь.

 

 

8

 

Временную бригаду лесорубов Матцева расформи­ровали: большинство и среди них Анохин стали плотничать у Звягина, а сам Владик подался в монтеры пути. Укладка железнодорожного полотна шла мимо поселка. Монтеров пути возили на обед в столовую. По приказу начальника СМП еду им отпускали без очереди. Черные, грязные, в промасленных до блеска ватниках, энергичные, хмельные от своего особого по­ложения, от всеобщего внимания, дружно сыпались монтеры пути из вахтовки с брезентовым верхом, вры­вались в столовую, заполняли ее гвалтом, смехом, едким запахом креозота, теснили очередь, покрики­вали язвительно на тех, кто пытался возражать им, не пускал впереди себя. Очередь сразу удлинялась, напря­жение росло, бессмысленная суета возникала.

Андрей Анохин после праздничного «Огонька» и разговора с Чиркуновым о Боге почему-то потерял ко всему интерес, все вокруг поте­ряло смысл. Работал автоматически, не понимал шу­ток. Когда видел в столовой или на улице Шуру, отворачивался, с досадой думал, не дай Бог, увидит, подойдет: тоскливо стало слушать ее болтовню, улы­баться. По вечерам лежал в комнате, читал, иногда играл в шахматы с соседом по комнате Васькой Шиндаревым смирным, спокойным парнем. За этой игрой не нужно разговаривать, можно все время мол­чать. В соседней комнате часто играли в карты под деньги, в «храп». Оттуда часов до трех ночи шум доносился, смех. Чиркунов, когда не был пьян, тоже играл в «храп». Он наоборот почему-то в последнее время оживился, разогнулся немного, вел себя так, словно ждал откуда-то для себя хороших вестей, которые вырвут его отсюда, из трясины, изменят жизнь.

Гончаров и Матцев уехали в Тамбов. Владик в от­пуск, а Федор Гончаров совсем. Матцев, уезжая, не знал, что больше никогда не вернется сюда, останется в Тамбове, сойдется с женой, восстановится в институ­те. Они уехали в Сургут с попутной машиной, попро­щавшись с бывшими десантниками возле строящегося коттеджа. Гончаров признался Андрею:

— Это ты меня надоумил… думать заставил, надежду вселил. А так жить… это… — И он махнул рукой, не найдя нужного слова.

Да, действительно, так жить нельзя! Все чаще заду­мывался Андрей: зачем он здесь работает? Что ему надо? Разве об этом он мечтал? Ведь он сейчас в самой лучшей своей поре, а как живет? И что будет дальше? Раньше все казалось простым, ясным… Что делать? В деревню возвращаться? А там что? В Москву, поближе к ин­ституту? Но и там будет также плотничать на стройке, та же тоска, бессмысленность…

Особенно одиноко бы­ло в пургу, когда ветер сбивал с ног, вырывал из рук доски, не давал дышать, завывал, бесился, заносил, засыпал снегом дома. В такие дни плотники не работа­ли, сидели в будке, в «храп» резались. Анохин, как прежде, Чиркунов горбатился на краешке скамей­ки, равнодушно смотрел, как ребята азартно шлепают потрепанными картами по столу. Звягин тоже играл, но страсти не поддавался, играл расчетливо, следил за картами, за игроками, угадывал по поведению, когда карта у них сильнее, и всегда выигрывал. Правда, понемножку, потому что не рисковал, не ввязывался в игру, когда на кону было много денег, а уверенности, что выиграет, не было.

Наступил апрель, а весны не чувствовалось. Только солнце стало ярче, да повыше поднимается над тайгой, и морозы послабее. Помнится, в деревне в это время бугорки на лужайке от снега очищались, подсыхали. Мальчишки «чижика» начинали гонять. Первая весенняя игра. Потом, когда луг полностью освобо­ждался от снега, и морозец вечером слабенький, здоро­вый прижимал влажную землю, каких только игр не было! И все это недавно было, три года назад. Аж три года!

В воскресенье Андрей ушел на лыжах в тайгу. Снег сверху затвердел, не проваливался. Идти легко, прият­но слушать шуршание снега. Повсюду меж деревьев видны лыжные следы. Из поселка ходят охотиться, на рыбалку. Говорят, что всю речку Ульт-Ягунку сетками заставили. Чаще всего попадались щуки. А охотились на глухарей, куропаток. Вспомнилось, как один плот­ник то ли шутя, то ли всерьез рассказывал, как он охотится на куропаток: наливает горячей воды в бу­тылку из-под шампанского, ставит ее на снег. Снег тает, опускается, получается ямка с обледенелыми бо­ками. Сделает так несколько ямок, бросит в них рябин­ки и уходит. Куропатки видят ягоды, спускаются в ям­ки вниз головами, а назад выбраться не могут. Он возвращается и собирает их живыми. Врал, конечно. Но с охоты никогда без куропаток не возвращался. Задумался Андрей и вздрогнул от неожиданности, от испуга, ког­да рядом с ним из-под снега с резким фырканьем вырвалась стая глухарей и зашумела крыльями.

Снег на льду Ульт-Ягунки в том месте, где она впадает в озеро, притоптан, видны лунки с тонким ледком. Они протянулись ровным рядком от берега к берегу. Следы возле лунок свежие, видно, хозяин сетки проверял ее рано утром. Андрея потянуло глянуть, не попалось ли что в сетку, но он не знал, как ставить ее потом, да и вытаскивать как, не знал. Он перешел речку, поднялся на пологий берег и нетороп­ливо двинулся к избушке ханта. Ребята рассказывали, что хант раза три приходил в поселок. Один раз принес Чиркунову десять пузырьков «дэты». Михаил спирт из нее вымораживал. Взял лом, раскаленный на морозе, по­ставил его на улице в миску и стал сверху поливать «дэтой». Вся гадость примерзала к лому, а спирт сте­кал в миску. Додумаются же алкаши!

Еще издали понял Андрей, что избушка не жилая, засыпана снегом под крышу, окна не видно. Одинокий лыжный след тянется к ней. Столбы прясла торчат из сугробов. Ушел хант. Зверей, птицу распугали, и ушел. Постоял Андрей возле избушки, вспоминая, как колдо­вал старик-хант у печи, поил его отваром каких-то трав, как, лежа на оленьей шкуре, понял он впервые бессмысленность той схемы, по которой собирался строить свою жизнь. И снова подумалось: а зачем жить, если все бессмысленно? А почему бессмысленно? Какой смысл нужен? И нужен ли он вообще-то? Дал тебе Бог жизнь, и радуйся! Ведь мог бы и не родиться или умереть младенцем. Мало ли умирают… Жить надо, жить! Радоваться солнцу, снегу, деревьям вот этим заснеженным, замерзшим в тишине. Разве не радуют они глаз? А разве не приятна тебе грусть при виде этой засыпанной снегом покинутой избушки? Почему я уныл,пал духом? Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Нужно всегда быть человеком, в каких бы то ни было несчастьях не уныть и не пасть, — вот в чем жизнь! А какие у меня несчастья? Я не знал их еще, слава Богу, у меня еще не было настоящей причины для страданий. А Лиза? Вспомнилась первая любовь. А Анюта? Но ведь это страдания любви! А они, может, самые сладкие страдания, какие дает нам жизнь.

Ан­дрей повернул назад. Он шел, все убыстряя шаг, вдыхал-выдыхал в такт скрипу снега. Ноги сами разохотились, понесли его по крепкому насту. Острые концы палок с хрустом впива­лись в снег: быстрее, быстрее, ах, здорово! Уф, хорошо пробежался! Он остановился, дышал глубоко и часто, стоял, глядел на освещенные солнцем деревья, на бе­лые, как снег, березы, на кедры с сугробами на ветках, на светло-коричневые шершавые стволы сосен.

 

Незаметно и быстро пришла и прошла весна, от­блестела на солнце ручьями. Озеро набухло тяжелой водой, растопило лед и, казалось, изумленно плеска­лось, лизало изменившийся за зиму берег. Шумно стало: урчали бульдозеры, важно и неторопливо про­ходили по ухабистой песчаной дороге самосвалы, слы­шался мелодичный, похожий на удары колокола, стук сваебоя. Озеро взволнованно и суетливо накатывало на берег, шуршало, будто выговаривало недоуменно: «Как же так! Как же так! Когда ж успели?» «Успели, успели! — шелестел ветер прошлогодней осокой. — Еще не то увидишь!» — предсказывал он и бежал дальше, поднимал пыль возле общежитий. Появились комары. Наступили белые ночи. Жители поселка натянули на форточки марлю, а по ночам завешивали окна одеяла­ми, чтобы белая ночь не мешала спать.

Анохин порыбачил однажды с ребятами, надер­гал окуньков. Занятие это ему понравилось, и поти­хоньку он увлекся, завел не только удочки, но и спин­нинг, болотные сапоги. В субботу садились в лодку пересекали озеро и по тихой речушке поднимались к рыбному озерку. Под соснами ставили палатку, раз­водили костер. Сухо было здесь, хорошо. Только кома­ры портили удовольствие, но Андрей быстро привык к их постоянному зуду, и «дэта» помогала.

Однажды хозяин лодки в выходной уехал в Сургут по своим делам, и с ночевкой порыбачить не удалось. Утром пошли с Васькой Шиндаревым вдвоем, со спин­нингами, на Ульт-Ягунку. Щуки в ней хорошие попада­лись раньше, но повыдергали быстро, и теперь заяд­лые рыбаки старались поглубже в тайгу забираться, на озерки, подальше от поселка, туда, где потише. Но от нечего делать Андрей позвал Ваську, своего соседа по комнате, монтера пути, посидеть на Ульт-Ягунке у омутка.

День ветреный выдался. Деревья шумели, шелес­тели, поскрипывали, но за кустами на берегу тихо, на воде только рябь небольшая временами, при сильном порыве ветра. Васька уже на третьем забросе прихва­тил щуренка. Недолго возился с ним, быстро вытянул. А Андрей напрасно мочил блесну. Раз пять менял место, не берет. Надоело, заскучал, стал подумы­вать — бесполезное занятие, надо уходить. Забрасывал и равнодушно крутил барабан, потому и неожиданно ударила леска, рычажок вырвался из руки, зажужжал, раскручиваясь. Поймал рычажок задрожавшей рукой, стал отпускать медленней, отпускать, потом натянул, накручивать начал. Васька увидел, спросил:

— Попалась? Хорошая, видать… Помочь?

— Бери сачок!

То натягивал, то отпускал леску Анохин, выби­рал потихоньку. Метрах в двух от берега заметались круги по воде. Морщась от усилия и от волнения, осторожно подтягивал щуку к берегу. Васька с белой кепочкой на затылке вытянулся с сачком в руке, выс­тавил длинную шею с острым большим и подвижным кадыком. Ловил момент. Поймал, зачерпнул щуку, воскликнул: — Опа! — и потащил на берег сачок.

Щука билась, извивалась, хлопала своим широким зеленовато-серым хвостом с темно-извилистой каем­кой, мелькала белым брюхом.

— Ого, какая! — услышали ребята сзади девичий возглас, обернулись.

На берегу у куста стояли девчата, Анюта с Галей, подругой по столовой. Они и жили в одной комнате. Ведра у них в руках. Галя поставила свое ведро, глухо звякнув ручкой, и спустилась к ним. Васька вытряхнул щуку из сачка. На земле она забилась еще неистовей, пачкая о песок белое брюхо и пя­тнистый зеленоватый бок.

— У, тварь шустрая! — весело ругнулся Васька, прижал щуку руками к земле, поднял и ударом о коле­но переломил ей хребет.

— Заче-ем? — протянула жалостливо Галя.

— Ага, так она никогда не успокоится… А вы что здесь делаете? — посмотрел он весело на девушку.

Галя присела, наклонилась над щукой.

— Грибы собираем.

— А не рано?

— По полведра набрали…

— Значит, вечером на жаренку приходить мож­но? — игриво спросил он и предложил: — Забирайте и щуку, пожарьте, попотчуйте нас с Пионером…

Галя ткнула пальцем щуку в тугой пятнистый бок. Рыба дернулась.

— Ой, живая еще! — и обернулась к Анюте. — Возьмем?

— А как мы ее донесем?

— Много у вас грибов-то? — Васька поднялся к Анюте, глянул в ведра. — Ох, и много набрали, — сыронизировал он и пересыпал грибы в одно ведро, а в другое зачерпнул воду, сунул щуку. Она свернулась кольцом, захлопала хвостом, брызгаясь. Кинул Вась­ка в ведро и своего щуренка. — Вот и порядок!

Андрей, когда теперь видел Анюту, ничего, кроме глухого беспокойства, не испытывал, не думал о ней больше. И сейчас стоял молча, чувствуя неудобство от ее присутствия. А при неожиданных встречах с Надей обжигало стыдом: было такое чувство, что он обидел ее сильно ни за что. Шура отстала от него, не за­говаривала больше. В женское общежитие Андрей не ходил, в кино бывал редко, и всегда с ребятами.

— Вина надо бы достать, — сказал Андрей, когда девчата ушли.

— У них есть, — уверенно ответил Васька и двинул вверх-вниз кадыком, словно от предчувствия предсто­ящего удовольствия. — Они же в столовой работают. На складе сухое всегда есть. Мне Галька не один раз доставала…

— Неудобно…

— Брось. Неудобно штаны через голову надевать… Чего это мне у своей девахи пить неудобно? Как же она меня без вина на крючок зацепит? Без блесны не клю­ну, — хохотнул он и снова смешно двинул кадыком.

 

 

10

 

Вечером у девчат сидели за столом недолго. Анюта с Андреем кинут слово и молчат. Васька один гово­рил, говорил, надоело ему, и он потащил Галю в кино, отказавшись от чая. Андрей робко предложил Анюте: может, сходим и мы, но она не захотела. Они остались одни. Захмелевший Анохин не знал, о чем говорить, чувствовал себя скованно, но уходить не хотелось. Они молча пили чай, и оба делали вид, что слушают маг­нитофон. Анюта отставила чашку, поднялась, говоря:

— Я уберу со стола…

— Я помогу.

Девушка взяла с кровати свой розовый фартук, отделанный по краям алой ленточкой, надела на шею, завела руки за спину и начала завязывать концы тесемок.

— Давай я! — подскочил к ней Андрей.

Она молча уступила ему концы. Он, суетясь, стал завязывать. От запаха волос Анюты у него сладко закружилась голова. Андрей взял ее за плечи, задер­жал на мгновенье возле себя и тихонько прижался губами к ее затылку. Анюта сжалась, втянула голову в плечи. Андрей отпустил и быстро проговорил, запи­наясь:

— Какой у тебя… красивый передничек!

— Правда? — Она не взглянула на него, подошла к столу. — Я его только вчера сшила…

— Ты сама шьешь? — не удержался от радостного возбуждения, воскликнул Андрей. Радость вскипела в нем оттого, что он неожиданно для самого себя поцеловал ее, и она не рассердилась. Возбуждение и нежность почувствовал необыкновенные.

— Шью, — удивленно подтвердила, взглянула на него Анюта, собирая чашки. Она не поняла, почему он так радостно вскрикнул.

— А вот и машинка стоит! — увидел Анохин ручную швейную машинку в чехле возле кровати, сно­ва воскликнул так, словно увидел по крайней мере «Мерседес», принадлежавший Анюте. — Какой я не­внимательный!.. Во, сказал, помогать буду, а сам, как столб, посреди комнаты… — рванулся он к столу и на­чал собирать тарелки, блюдца.

Анюта ушла с чашками в угол, за занавеску, где был умывальник с краном. Андрей вилкой счистил остатки еды в одну тарелку и отнес их все к девушке, поставил стопкой на табуретку возле умывальника. Тщательно вытер стол, с нежностью прислушиваясь, как за занавеской плещется вода. Вернулся к Анюте и стал ждать за ее спиной, когда она вымоет очеред­ную тарелку, чтобы сполоснуть под краном руки. Волосы Анюты небольшой волной закрывали плечи, рас­падаясь надвое. Когда она наклонялась над умываль­ником, открывалась полоска смуглой шеи. Андрею нестерпимо захотелось коснуться этой полоски губа­ми, и он потянулся, но как раз в магнитофоне кон­чилась лента, и катушка начала быстро вращаться, щелкая концом ленты.

— Поставь другую, — подняла голову Анюта, и смуглая полоса исчезла под волосами.

Андрей торопливо сунул руки под струю воды, наскоро вытер полотенцем, выключил магнитофон и начал заряжать другую катушку. Руки у него почему-то дрожали.

За занавеской шум воды прекратился. Анюта за­крыла кран и вышла. Анохин включил магнитофон, остался сидеть на корточках перед табуреткой, на ко­торой стоял магнитофон, и с глупой улыбкой смотрел на девушку. Она пыталась развязать за спиной концы фартука.

— Помоги… Затянул как!

Андрей вскочил, развязал, прижал к себе девушку, зарывшись лицом в ее волосы. Она замерла, не пыта­лась освободиться. Ноги у него отчего-то слабели с каждым мгновением, хотелось присесть.

— Погоди, — шепнула Анюта, чувствуя спиной, как колотится его сердце.

Но он не отпустил, повернул Анюту лицом к себе, прижал к груди и стал быстро гладить дрожащей рукой ее волосы, чувствуя горячее дыхание на своем плече. Прижимал он Анюту к себе бережно, словно треснувшую вазу, которая при неосторожном движе­нии может рассыпаться.

— Пошли погуляем, — шепнула Анюта ему в плечо.

— Пошли, — также шепотом с облегчением выдох­нул он, отпуская.

Она быстро скинула фартук, встряхнула головой, поправляя волосы.

 

 

11

 

Утром Андрей проснулся с радостным чувством, так он уж давно не просыпался. Лежал долго, боялся расплескать это чувство, смотрел, как одеваются ребя­та, улыбался беспричинно. Потом вскочил и стал бы­стро собираться, умываться, желая поскорее увидеть Анюту в столовой.

Она, как всегда, разливала по тарелкам щи, супы, раскрасневшаяся от жары печей. Как показалось ему, глянула на него с особым блеском в глазах. Едва приметно улыбнулась, подняла на секунду кончики милых губ, еле-еле тронутых губной помадой. С про­нзительным чувством нежности вспомнилось, как вче­ра, прощаясь, он коснулся этих милых губ своими губами.

В бытовке, где собирались плотники перед работой, лица ребят казались ему красивыми, мужественными. Даже Чиркунов со своей вечно растрепанной спутан­ной бородой, которую не раз намеревались плотники отсобачить топором, показался каким-то загадочным и милым. Михаил был с похмелья. Он сидел на своем ящике в углу, когда в бытовку вскочила собака Жулька, завертела хвостом, оглядывая плотников.

— Ах ты, Жулька, Жуленок, иди ко мне, — позвал Чиркунов.

Но Жулька только глянула на него и села у двери.

— Не хочешь? Брезгуешь, когда я с похмелья. Пре­зираешь? Да? Ишь ты, гордая какая! — Михаил поднялся с ящика, подошел к собаке, нагнулся и дунул, дыхнул на нее.

Жулька подняла голову и посмотрела на него дейст­вительно презрительно. Михаил снова дыхнул ей в мор­ду. Собака поморщилась, смухордилась и отверну­лась.

— Жулька, за нос его, чтоб не издевался, — сказал Звягин.

Чиркунов опять дыхнул, обдал собаку перегаром. Жулька рявкнула, подпрыгнула, клацнула зубами у са­мого носа Михаила. Он едва успел отскочить. Плотники захохотали. Особенно звонко и радостно залился Анохин. Ему показалось, что Михаил и Жулька разыграли эту комедию для него. И работалось легко. Гвозди шли в мягкие доски споро, не гнулись. Ножовка в руке пела. Острый топор сек дерево ловко, играючи — все вызывало любовь, радость!

А в обеденный перерыв он был ошеломлен, оглу­шен и почему-то захохотал, глупо, дико, когда нужно было заплакать.

Анохин и Звягин сидели за столом, ели гуляш, когда Анюта вошла в столовую с каким-то парнем. При виде ее Андрея обожгло новой вспышкой радости. На парня он внимания не обратил, мало лиp людей бывает в столовой. Андрей ел, забыв о еде, смотрел, как она взяла два подноса, подошла к раздаточной. Парень неотступно следовал за ней, но Андрей упорно не замечал его. Увидев, куда смотрит Анохин, Звягин сказал равнодушно, отставляя в сторону тарелку:

— К Анюте муж приехал.

Андрей решил, что он ослышался. Так невероятен был смысл сказанного. И он переспросил:

— Что ты сказал?

— Вон, видишь, — кивнул Звягин в сторону разда­точной. — Муж к Анюте приехал.

И тут, наконец, Андрей увидел парня и захохотал дико, глупо.

— Ты чего? — удивленно уставил на него Звягин свои светло-карие, как зреющая смородина, глаза, дер­жа стакан с компотом над столом.

— Да… смешно, — так же неожиданно прекратил смеяться Анохин. — Ты знал, что она замужем? — задрожавшими пальцами он крепко сжал в руке стакан.

— Догадывался. — Звягин отвернулся от него, по­звал громко. — Анюта, иди сюда. Мы уходим. — А ког­да она и муж ее подошли с подносами к столу, ска­зал: — Знакомь мужа с земляками.

Она, снимая тарелки с подноса, спокойно, но, не глядя на Андрея, познакомила их.

— Проведать или насовсем? — спросил у Николая Звягин.

— Остаться хочу…

— Ломакин его в свою бригаду берет, — сказала Анюта. Она взяла освободившийся поднос у мужа и понес­ла к моечной.

Андрей немо, не отрываясь, с какой-то жадностью глядел на Николая, словно старался отыскать в его обычном курносом лице с широкими бровями над глубоко посаженными серыми, как заячий мех, глаза­ми то, что выделила, отметила и полюбила Анюта.

С силой вгоняя в доски гвозди, он мучительно думал: почему? Почему она, зная, что утром приедет муж, гуляла с ним вчера? Почему позволила цело­вать?.. До тошноты сдавливало горло, не хватало воз­духа. И молоток, и топор вихлялись в его ставшей неловкой руке. И наконец, он то ли промазал, то ли сознательно саданул топором по пальцу, рассек. Кровь брызнула на чистые желтые доски пола. Топор с оглу­шительным грохотом выпал из руки. Он зажал рассеченный палец рукой, привалился плечом к стене, сле­зы потекли из глаз. Кровь сочилась сквозь пальцы и капала на пол.

Все дни Анохин был занят собой, переживал, думал о насмешливом счастье, поманившем его и же­стоко обманувшем. Он не слышал, о чем говорят плотники, не замечал, что Михаила Чиркунова третий день нет в бригаде. Столкнулся с ним на улице, когда шел из медпункта, с перевязки, удивился, увидев Чиркунова с тугим рюкзаком на спине, с ружьем, с гитарой в брезентовом чехле.

— Ну, Пионер, — сказал Михаил бодро, но Анохин почувствовал, что бодрость его наигранная, — пришла пора прощаться!

— Как прощаться? — не понял Андрей.

— Ухожу… Слишком шумно стало здесь. Милиция заинтересовалась моей особой. А мне это, сам знаешь, ни к чему!

— Куда же ты?

— Бичевать!.. Старый хант избушку свою мне оставил. Пойду, поживу до холодов, а там видно будет…

— Ты с ума сошел? Чудак!.. Губишь ведь себя! Отошли ты своим женам деньги, и живи, как человек… — Андрей понимал, что говорит напрасно. Обдумано все у Чиркунова. А может, и не обдумано, запутался человек, но его слова звучали неубедительно.

— Пионер, ты же мои наставления не слушал, — засмеялся с усмешкой Чиркунов. — А почему я тебя должен слушать?

— Ладно, живи, как хочешь: твоя жизнь… В гости приходить?

— Рад буду… Ты только не распространяйся шибко здесь, что я у ханта… Я сказал, что уезжаю дальше, поближе к Уренгою.

— Узнают все равно… Ты же не утерпишь, не уси­дишь, рано или поздно все равно к нам заглянешь.

— Это да…

— Может, там от водки отстанешь.

— Ну, нет, — засмеялся Чиркунов и встряхнул рюк­заком на спине. Глухо звякнули бутылки. — Без этого нельзя… Буду в одиночку чертей слепить.

 

 

12

 

Домик ханта был обнесен пряслом. Кто-то уже успел повалить некоторые столбы, спихнуть жерди. Недавно хозяйничали, идиоты! Теперь и внутри раскурочили все, не дай Бог, печь сломали. Стекла в един­ственном оконце на месте. Только большой верхний глазок треснул посреди. По трещине наклеена полоска прозрачной изоленты. Чиркунов снял рюкзак, хозяй­ским глазом осмотрел комнату, присел, заглянул в печь. «Жить можно, — вздохнул он. — Мусор уберем. Топчан соорудим». Он вынул из рюкзака бутылку, стоя снял пробку и произнес: «С новосельем тебя, Михаил Батькович!» Глотнул из горлышка, отщипнул от бухан­ки черного хлеба, пожевал задумчиво с минуту и вышел, прихватив с собой топор.

Потянулись долгие ночи одиночества. Дни прохо­дили быстро, незаметно. Чиркунов бродил с ружьем по тайге. Бывал в рыбацком поселке хантов, расположенном в пятнадцати километрах отсюда на берегу большой реки. Ходил туда за водкой.

— Нету водки, — сказал ему пожилой продавец-хант, когда Михаил в первый раз появился в магазине. — Ягоду давай: брусника, клюква… будет водка. План, — пояснил он, указав на объявление на двери. Населению предлагалось собирать ягоды и сдавать в сельпо в об­мен на дефицитные вещи.

— Много брусники надо?

— Много ягоды, много водки…

Чиркунов купил ведро и стал собирать ягоды. Это ему понравилось больше, чем охота. Неспешное, спо­койное занятие, и голова отдыхала от смутных мыс­лей. Но по вечерам, когда, затопив печь, усаживался напротив огня и медленно закусывал, глядел, как нето­ропливо тают дрова, как колеблются языки пламени, играя отблесками на стене, приходили разные мысли. Только одну он всегда гнал: как жить дальше? Что делать? Тридцати лет еще нет, а жизнь кончена, прожи­та… «Жизнь давно сожжена и рассказана, только пер­вая снится любовь…» О будущем Чиркунов думать не любил. Не было его!

Любил он вспоминать прошлое, Василису, флигелек в саду, где они квартировали два года, пока им не дали комнату в семейном общежитии. В том флигельке и родился Дениска. Трудно, ох как трудно было вначале. Воду из колонки надо носить, греть. Флигелек крошечный, повернуться негде. Маль­чик беспокойный, бессонные ночи. Раздражение от веч­ного недосыпания. Знал бы он тогда, какими счаст­ливыми покажутся скоро ему те дни! Вспоминал и дру­зей поэтов, занятия в литературной студии, вечера со стихами и гитарой, выход первой книги, так и оста­вшейся единственной. Особенно сладостно было вспоминать очередь к нему за автографом после выступлений в Домах культуры, робкие и влюбленные взгляды юных поклонниц. Будущее в те дни представлялось ему необыкновенным, ярким. Милые, невозвратные дни! А ведь были они совсем недавно, каких-то пять лет назад, но кажется так давно, словно в другой жизни! Приятные, но печальные воспоминания!

В такие вечера Михаил пил особенно много. Вспоминал он и вторую жену, Леноч­ку. Но вспоминалась она раздраженная, как змея перед броском, будто и не было с ней счастливых, востор­женных дней, а ведь были, были, до помрачения рас­судка, до полного забвения себя, всего вокруг. Если бы не было этого, разве он оставил бы Василису, предал Дениску. Ни за что! Но почему-то все вспоминаются ссоры, мелкие, ничтожные, возникавшие, особенно в послед­ний год, по любому глупейшему случаю. Из-за пят­нышка какого-нибудь. Да, да, помнится мерзкая ссора из-за пятнышка на стуле. Купили они чешский кухон­ный гарнитур. Долго искали, примерялись: то велико­ват для их кухни, то цвет не нравился Леночке. Ох, и привередлива была. Наконец, остановилась на алом цвете. Купили, привезли. Обивка стульев не дерматиновая, как обычно у кухонной мебели, а матерчатая, какая-то искусственная мешковина желтоватого цвета, но не сплошного, местами чуть потемней, а кое-где как бы пятнышки. У него сразу мелькнула мысль, что на их тесной кухоньке немудрено капнуть на стул: не кожа, не вытрешь. Концерт будет. И точно. Месяца не прошло, как он увидел Леночку вечером внимательно разглядывающей сиденье стула.

— Поди сюда… Это ты капнул? — голос у нее свар­ливый, расстроенный, раздраженный.

Он глянул. Пятнышко было еле заметное. То ли действительно кто из них капнул, то ли было так. По его мнению, так и было. Он ответил, указывая на точно такие пятнышки в другом месте на этом же стуле и на других.

— Нет, это не такое. Это ты капнул… Тыщу раз твержу — поосторожней, поосторожней!.. Нет, готов все испоганить, изгадить…

— Не капал я, говорю, — перебил он. — Может, са­ма капнула!

— Я не капала! Это ты, раззява, ходишь, галок ртом ловишь…

И поехала: гыр-гыр-гыр! Знакомое все, но удер­жаться невозможно, подмывало рявкнуть, заткнуть рот. Терпение лопнуло, рявкнул:

— Да заткнись ты, наконец!

Леночка словно и ждала этого.

— А-а! — взорвалась она. — Я в своем доме мол­чать должна!..

Она — матом, он — матом! Дико, гадко, мерзко вспоминать. Двойная жизнь: с одной стороны восхищенные взгляды поклонниц, а с другой — презрительный взгляд жены, взгляд человека, считающий его никчемным, никудышным человеком. Тогда он не пил, не умел топить тоску в вине. Потом научился быстро. Ясно было обоим, что жизнь совместная не получается, но Лена решила завести ребенка и родила дочку. Стихи почему-то перестали приходить к нему. Как отрезало! Михаил запил, возвращался домой поздно. Лена не пускала его в квартиру. Скандалы, скандалы! Однажды она вызвала милицию, написала заявление. Вышел он через пятнадцать суток, и домой не вернулся, сошелся с подвернувшейся под руку в пивнушке беспутной бабенкой, которая была старше его лет на десять. Пили вместе, пока она не объявила, что беременна, и не потребовала оформить брак. В то время Иван Звягин в Сибирь собрался, и Михаил бежал с ним из Тамбова. Алименты перестал платить и Василисе. Муж есть! И теперь, вспоминая о Дениске, переживал — его-то за что наказывает?.. Нужно расплачиваться…

 

 

13

 

Давно уже кран-путеукладчик прошагал двадцати­пятиметровыми звеньями по насыпи мимо поселка Вачлор, оставляя позади себя бесконечную решетча­тую ленту. Монтеры пути балластировали, выпрям­ляли путь, готовили к эксплуатации.

И пришел день первого поезда.

С утра у поселка приподнятое настроение. Много машин скучилось у конторы. Две черные «Волги» свер­кают лаком на осеннем солнце под березами, которые шелестят на ветру пожелтевшими листьями, изредка роняют их на капоты, крыши необычных здесь машин. Над конторой, над клубом, над магазином колыхаются, хлопают на ветру красные флаги. Особенно звонки сегодня голоса детей, светятся наглаженные галстуки из-под распахнутых курточек. И собаки возбуждены, бегают по улицам от одной группы людей к другой, понимают, что что-то необычное случиться должно, раз столько людей на улицах, столько шума и смеха. Чем ближе к двенадцати часам, тем больше людей подтягивается к временному вокзалу, небольшому зе­леному домику. Толпа возле него растет, появился духовой оркестр.

Только Звягину грустновато сегодня. Он давно ре­шил, что вернется домой, когда в поселок придет первый поезд. Звягин думал, что это будет самый радостный день в его жизни, но почему-то чем шумнее, многолюднее становились улицы, тем грустнее ему, как будто он в чужом поселке наблюдает чужой празд­ник. С горечью сознавал он, что уже не хозяин здесь, гость. Он оформил отпуск за два года с последующим увольнением. Трудовая книжка лежала в кармане, нич­то больше не удерживало в поселке. Он неспешно обошел улицы, оглядывая дома, построенные его ру­ками, вышел на берег озера, сел на перевернутую вверх дном голубую лодку под березкой. Он не сразу узнал, что это одна из тех двух березок-сестричек, которые, по словам Чиркунова, выбежали встречать десантни­ков: белая когда-то кора березки ободрана, грязная, а от другой березки остался высокий острый пенек. Год назад белые, доверчивые выскочили навстречу, а мы их встретили, — усмехнулся горько Звягин. Да, всего год назад прилетели. Всего год, а изменилось как здесь все, не узнать. Но и работы впереди, дай Бог. Лет пять — семь постоянный поселок строить, вокзал. Звягин под­нял с днища лодки отшумевший свое лист и стал вертеть его в руке, слушать, как печально плещутся возле ног рыжеватые волны. Задумался и не расслы­шал, как подошел Анохин.

— Прощаешься?

Звягин поднял голову, оглянулся.

— Прощаюсь! — И снова отвернулся к озеру, заго­ворил: — Ты знаешь, Андрей, тридцать лет почти коп­чу я землю, а взгляну назад — вижу, жил-то я по-человечески два года только… Все было! И в болоте тонул с трелевщиком, и пальцы обмораживал… Труд­но было, а покидать грустно!.. Была бы здесь Валя… — Звягин замолчал, недоговорив, и вздохнул. — Знаешь, Андрей, чего я сейчас больше всего боюсь? Приеду домой, а жена там с другим. Кому тогда будут нужны мои тысячи? А ведь может такое быть, а? Ведь может…

— Письма-то она тебе писала, — сказал Анохин.

— Писала… Написать, сам знаешь, что угодно мо­жно!.. Я зимой письмо от соседа Васьки Кулдошина получил. Знаешь, сколько я его на груди носил, рас­печатать не мог. Думал, открою, а там о Валюшке…

— Ну и что там было?

— Я не читал… Не решился, сжег! Лучше ничего не знать…

Из поселка донеслись трубные звуки духового ор­кестра и гулкие удары барабана.

— Пошли, — сказал Анохин. — А то еще поезд проспим!

— Рано, — взглянул на часы Звягин. — Это они го­лос пробуют…

Они, утопая в песке, двинулись к станции, туда, где толпились рабочие, бегали дети, негромко и лениво играл духовой оркестр. Много было корреспондентов с фотоаппаратами, с кинокамерами. Никонов и Романычев, оба в черных кожаных пальто, в окружении руководителей неторопливо, важно шли к вокзалу, куда продолжал стекаться народ. Какой-то парень, свесив ноги вниз, сидел на крыше вагончика, который стоял возле насыпи, бренчал на гитаре, пел, но голоса его из-за шума не было слышно. Тут же на крыше топтались мальчишки, вытягивали шеи, вглядывались вдаль, на ровный, уходящий в тайгу железнодорожный путь в сторону Сургута.

— А ну слезьте оттуда! — прикрикнул было прораб на мальчишек но, видя, что оба начальника не обраща­ют внимания на ребят, не стал настаивать.

Пришли к станции и артисты областной филармо­нии. Вечером будет концерт.

Борис Иванович Ломакин стоял в толпе на насыпи, неподалеку от него сияли возбужденными лицами Шура с Надей, Анюта и Коля тоже были там, поглядывали в ту сторону, откуда должен появиться поезд. Анохин увидел Чиркунова и вскрикнул радостно:

— Михаил! — подбежал к нему, хлопнул по спине. — И ты здесь?

— А как же…

— Ты знаешь? Звягин уезжает…

— Знаю, — глянул на подошедшего к ним Звягина Чиркунов.

— Идет! Идет! — закричали на крыше ребята и ра­достно запрыгали.

— Крышу проломите! — снова сердито прикрикнул на них прораб.

Те, кто был внизу, хлынули на насыпь, вытягивали шеи, стараясь через головы увидеть приближающийся поезд. Кое-кто из мальчишек кинулся по шпалам на­встречу поезду. Шел он медленно, неторопливо и осто­рожно, словно ощупывал новый для себя путь. Чем он ближе подходил, тем больше людей срывалось с ме­ста, бежало навстречу. Поезд сипло, возбужденно за­свистел. Андрею показалось, что он вскрикнул:

— Иду-у-у! Иду-у! Встреча-айте!

Видно было, как мальчишки на ходу караб­кались на платформу, на два вагона, которые тянул за собой тепловоз. И тепловоз, и вагоны увешаны флага­ми, плакатами, лозунгами. Поезд важно вплыл в тол­пу, остановился и по-мальчишески радостно свистнул, перекрывая духовой оркестр. Встречающие кричали, драли глотки. Кричал вместе со всеми и Анохин.

Начались речи, поздравления, обещания, аплодис­менты. Играл духовой оркестр.

 

Звягина проводили утром с попутной машиной. Чиркунов, уже пьяный, бил по струнам гудевшей гита­ры и пел, стоя на дороге и глядя вслед удаляющейся машине. Когда она, подпрыгивая на ухабах, скрылась за деревьями, Михаил резко ударил по струнам, мрачно выдохнул:

— Все! Еще одного десантника потеряли… Оста­лось вас трое: Ломакин, Анюта и ты…

14

 

По пути в Тамбов Звягин задержался в Москве, нужно пройтись по магазинам. Вале он добра импорт­ного всякого накупил, в поселке дефицит выбрасывали. Но детской одежды мало. Валя писала, что Светлане зимой будет нечего надеть, из пальто выросла, и кол­готок тоже нет. Юрке зимние сапоги нужны…

Но в Москве, в магазинах, пусто. Ходил, удивлялся многолюдью в «Детском мире». Людей, как на де­монстрации, и все в разные стороны прут, натыкаются друг на друга, толкаются. Как муравейник, только лишь друг по другу не бегают. Минут через двадцать это броуновское движение стало раздражать Звягина. И главное, что ни спросишь у продавцов, один ответ: нет! Отвечают, не глядя на тебя. Ты для них не су­ществуешь. Не было ни шубок, ни колготок для Светы, и зимних сапог сыну не было. Остановился Звягин у стены, в сторонке, чтоб не толкали, огляделся, думая, как быть. Если в Москве шубок нет, то в Тамбове и подавно не купить. Серые невзрачные пальтишки, которые висели в отделе, покупать не хотелось. Вчера только шубки кроличьи были, неужели ни одной не осталось? Попробую, в лоб не ударят…

Звягин по­правил ремень своего потрепанного рюкзачка на плече и решительно двинулся в отдел пальто для девочек. Покупателей в нем было мало, входили, задержива­лись не надолго, и шли назад с пустыми руками. Двинулся он решительно, но про себя заробел, за­волновался, что ни говори, поступок стыдный: шу­гануть могут! Одну руку держал в кармане, теребил пальцами приготовленный четвертной. Выбрал из про­давцов он ту, что заворачивала купленные вещи. Она скучала за прилавком, изредка в ответ на вопрос по­купателя коротко бросала: нет. На вид бойкая: эта и отбрить может — и помочь. Улучив момент, когда возле нее никого не было, подошел, наклонился, опер­ся локтями о прилавок. В одной руке он держал, зажимал пальцами сложенную двадцатипятирублевку, получалось так, что он как бы протягивал продавцу, предлагал четвертак, а с другой стороны, может, он просто так держал бумажку в руке.

— Девушка, милая, дочке совершенно не в чем ходить, — промямлил он просительно, чувствуя себя совершенно мерзко. — Посмотрите, может, хоть одна шубка осталась от вчерашнего?

Продавец быстро глянула на четвертак, на Звягина, кинула взгляд в сторону, потом на кассира с правой стороны, протянула руку к стопке оберточной бумаги, словно хотела поправить ее, быстро выхватила из его руки бумажку и спросила деловито:

— Размер?

Звягин назвал.

— Сейчас посмотрю. Погодите, — и спокойно и не­спешно двинулась в подсобку.

Не было ее минуты три. Вышла со свертком.

— Платите в кассу… — протянула чек.

Получая сверток, Звягин думал с сомнением и опа­ской, не подсунула ли она ему какую тряпку. Успока­ивало то, что чек, надорвав, она вернула ему. И все же, отойдя от отдела, Звягин, прежде чем сунуть сверток в рюкзак, развязал его и с радостью увидел свернутую шубку, погладил коричневый мягкий мех.

— Где вы купили? Где?! — услышал он за спиной возбужденный женский вскрик и оглянулся.

Возле него сразу толпа выросла. Он засуетился, стал неуклюже заматывать сверток, забормотал:

— Это вчера… не подошло… Я купил…

А со всех сторон спрашивали, галдели.

— За сколько продаешь?

— Какой размер?

— А что у него?

— Шубка детская!

— Давай мне! Я беру! — совал кто-то ему деньги, а другой рукой ухватился за сверток.

Руку с деньгами отпихивала женщина, первой уви­девшая шубку у него, и кричала:

— Не лезь! Я уже договорилась!

Она тоже вцепилась в сверток. Звягин обеими ру­ками прижал к себе шубку, рявкнул:

— Не продаю я! Что вы, как оглоеды!.. Отцепись!

Толпа росла. Звягин рванулся вдоль стены, растал­кивая людей, и с ужасом увидел милиционера.

— А ну, расходись, расходись! — покрикивал он, пробираясь навстречу Звягину. — В чем дело?

— Да вот… купил дочке, смотрел… А они чуть не разорвали, оглоеды…

— Купил он! — ехидно и насмешливо прервала его женщина, та, что первая обратилась к нему. — Спеку­лировал!.. Гляньте на его рожу. Их тут спекулянтов… — вякнула ехидно и двинулась сквозь толпу. Ей уступали дорогу.

— Женщина! Гражданка, погодите! Надо составить протокол, — попытался остановить ее милиционер, но она даже не оглянулась.

— Она что, охренела! — холодея от слова прото­кол, воскликнул Звягин.

— Гражданин, потише! Не выражайтесь! — гневно глянул на него милиционер. Был он курносый, конопа­тый. Недавно, видимо, из армии пришел.

-— Да вот же чек! — заорал Звягин, тыча милици­онеру бумажку. — Отойти от отдела не успел. Окружи­ли, оглоеды!

Милиционер взял чек, посмотрел. Толпа вокруг них рассосалась быстро при слове «протокол», остались только самые любопытные. Больше всего боялся Звя­гин, что милиционер поведет его в отдел проверить, покупал ли он шубку или нет. И все откроется. Стыдно было перед продавцом, которая помогла ему. А он, как распоследний лопух, вляпался. Пока милиционер разглядывал чек, он засунул сверток в рюкзак. Засовы­вая, бормотал возмущенно:

— Называется, взглянуть хотел, что купил… У вас что, тут сбрендили все? Как оглоеды, разорвать го­товы!

— Паспорт покажите, — вернул ему чек милицио­нер. Голос у него был уж не такой грозный, и конопуш­ки на щеках чуточку посветлели.

Звягин кинул рюкзак на пол и суетливо полез в бо­ковой карман куртки, радуясь, что не оставил паспорт в сумке в камере хранения. Милиционер глянул в пас­порт, полистал.

— Во, видите! — ткнул пальцем Звягин в страни­цу. — Дети! Дочка, семьдесят седьмого года рождения. Четыре года!

— Из Сургута? — спросил милиционер.

— Ну да, железную дорогу строил… Только приле­тел. Вот билет, — зашарил по карманам Звягин.

— Ладно, иди, — сунул ему паспорт милиционер, усмехаясь, довольный тем, что Звягин не спекулянт, не нужно вести его в милицейскую комнату, составлять протокол, можно кончить дело миром. — И ушами не хлопай! Денег, наверно, полрюкзака, а рот разеваешь.

Звягин коротко хохотнул, деньги в рюкзаке были, поблагодарил, качнул головой сокрушенно, напосле­док буркнул:

— Ну и народ тут у вас!

— Какой есть. Другого нет, — вздохнул милици­онер.

Звягин направился к выходу, думая о милиционе­ре— противная у него служба тут: шум, гам, бесто­лочь, люди — как ошалелые гуси. До чего довели на­род! Он сбежал вниз, но у выхода вспомнил о колгот­ках. Остановился. Есть тут и колготки. Этой дряни, что ли, не наготовят. Все в Москве есть, только не для всех… А, ладно, попробую еще разок! Он вернулся, разыскал нужный отдел. Но здесь, не как в одежде, многолюдно. К прилавку не пробьешься, не погово­ришь один на один.

— Девушка, девушка, можно на минутку! — позвал он громко одну из продавцов, как только она чуточку приблизилась к нему. Он стоял там, где было меньше всего народу. — Девушка, я вас прошу!

Он, как и прежде, навалился на прилавок, выставил руку с червонцем перед продавцом. Была она молодая, должно быть, недавно из школы, с комсомольским значком.

— Девушка, мне две пары всего колготок нужно.

— Нет, — кинула ему продавец и повернулась ухо­дить.

— Девушка, милая, я вас прошу!.. Неужели ни пары в таком магазине нету? Я же не задаром, — протягивал ей десятку Звягин.

— Может, милиционера позвать? — ехидно спроси­ла она. — Нет колготок! Нет!

С милиционером Звягину не хотелось больше встречаться. Ладно, черт с ними, с колготками. Шубка есть. Без колготок побегает… надо ей игрушку купить.

Понравился большой олимпийский мишка. Олим­пиада больше года назад прошла, а мишка все напоминал о ней. А Юрке купил коньки с ботинками. Покупке этой он обрадовался больше, чем шубке. Как он сам мечтал в детстве о таких коньках! Но не при­шлось покататься, не купил отец, лишних денег не нашлось. Были коньки, которые прикручивал к вален­кам, но разве сравнить с такими, разве пойдешь в валенках на настоящий каток? Засмеют.

 

 

15

 

Телеграмму Вале о своем приезде Звягин хотел дать из Сургута, но в Сургуте решил дать из Москвы, а в Москве заколебался, подумал: нечего ее беспоко­ить, начнет колготиться, лучше неожиданно, без суеты.

Поезд подходил к Тамбову в десятом часу утра. Звягин не отрывался от окна купе, смотрел жадными глазами на первые дома города, на телевышку на высоком бугре, удивлялся зелени деревьев. В тайге деревья уже пожелтели, березы почти оголились, а здесь только клены кое-где посветлели. И день обе­щал быть жарким по-летнему. Небо с утра высокое, голубое. Бабье лето.

Звягин собрал свои вещи давно. Едва отъехали от Мичуринска, как его охватили нетерпение, зуд, поско­рей, поскорей домой, а поезд, как назло, еле колыхал­ся. На скорый в Москве билетов не было, а этот отдыхал у каждого столба, как старая заезженная ко­была. Нудное покачивание вагона раздражало. Звягин маялся, выходил в коридор, стоял у окна, смотрел на бесконечную лесопосадку, на мелькавшие в прогалах меж деревьев серые горбы скирд на полях среди зеле­ней, на дальние деревни с мертвыми полуразрушен­ными храмами; возвращался в купе, сидел и видел в окно то же самое. Попутчики попались молчали­вые: две настороженные девчонки, незнакомые друг с другом, и лысый угрюмый мужик.

Когда колеса коротко пророкотали по мосту, Звягин подхватил раздувшийся в Москве рюкзак, сумку и потащился к выходу. На улице вдохнул до слез знакомый запах железнодорожной станции, услышал полузабытый вокзальный шум, увидел сквер, двухэтажное здание вокзала, площадь, и сердце за­щемило, заныло еще сильней с каким-то неестественно грустным наслаждением. Такси несло его домой по тамбовским улицам, мягко постукивало колесами на выбоинах. На перекрестке, прежде чем свернуть на Овражную улицу, где стоял его дом, такси приостанови­лось перед светофором напротив кирпичного детского сада с его четырьмя березами у забора. В садике тишина, воскресенье. Как хорошо, что он в воскресенье приехал! Все должны быть дома. Сердце разорвалось бы в ожида­нии. Въехали на улицу, стал виден дом, крыша железная, коричневая, краска, должно, облезла местами за эти годы, и забор зеленый облупился кое-где. Весной все перекрашу! У соседа Васьки Кулдошина калитка распах­нута. Вспомнилось его письмо: тревогой пахнуло.

— Все, приехали! — выдохнул он таксисту. Звягин хлопнул дверцей и увидел, как появился в проеме открытой калитки Васька Кулдошин. Он смотрел, как Звягин вытаскивает из багажника маши­ны рюкзак и сумку. Наконец, узнал, крикнул радостным голосом:

— Ванька? Ты?! Приехал? — и заторопился на­встречу.

Звягин жиманул ему руку, внимательно вглядыва­ясь в лицо.

— Как тут мои?

— Ладно все, ладно…

— Ну, давай, заходи! Обмоем приезд, — и спустился с грейдера к своему дому, толкнул дверь в сплошном заборе, повернув кольцо щеколды.

Заперто. Он постучал щеколдой, оглянулся на Кул­дошина, подмигнул.

— Не ждали!

Такси, тихонько урча, развернулось и покатило назад.

— Дома они, — откликнулся Кулдошин. Он не то­ропился уходить.

— Кто там? — раздался тоненький сердитый дет­ский голосок, и у Звягина екнуло, задрожало сердце.

— Это я, Светик! Я! — закричал Звягин с колотя­щимся сердцем.

— Кто — я?

— Это я, папка! Открывай скорей!

— Наш папка в Сибили.

— Я приехал, дочка! Я приехал!

— Это же папка! — раздался мальчишеский голос.

Щелкнула задвижка, и на шее Звягина повис Юрка.

Иван выронил сумку, прижал к себе сына, шагнул с ним в палисадник, другой рукой подхватил растерян­ную девочку.

— Ваня! Ванечка! — закричала Валя, увидев их, и бросилась с порога веранды к ним по бетонной дорожке палисадника.

Она обхватила руками и детей и мужа и тыкалась лицом в нос Звягина. К щекам его прижимались голов­ки детей.

— Вы меня с ног свалите! — кричал он радостно. Он не замечал, что рюкзак сполз с его плеча и висел на руке.

— Что же ты телеграмму… — всхлипывала, не от­пускала его жена. — Мы б встрели… подготовились…

Он не отвечал, сдерживал слезы.

— Пошли, пошли в дом… Юра, сумку возьми, — но сын не слышал, не отлипал от отца, и она сама, вытерла ладонью слезы и подхватила сумку. А Юрка стянул с руки отца рюкзак.

Девочку Звягин нес на руках. Она, присмиревшая, глядела на него как-то недоверчиво и смущенно.

— Не узнаешь? Забыла совсем? Иль другим пред­ставляла? — спрашивал он.

Девочка замотала головой отрицательно.

— Не ожидала?

Света обхватила его шею рукой и уткнулась в плечо.

— Ох, Господи! — вздохнул он, входя в комнату. — Как я ждал этого момента! — Звягин снова притянул к себе свободной рукой Валю. — Как ждал!.. Милые вы мои…

Постояли так минуточку. Он опустил на пол девоч­ку, вытер мокрые глаза и сел на табуретку, оглядывая комнату: печь, рыжий коврик над диваном, чистые занавески, часы в простенке, мерно и важно стучащие, в другом простенке увидел в киотке свою увеличенную фотографию. Он — в шапке, с белым инеем на бороде и усах. Чиркунова работа. Звягин засмеялся, глянул на Светлану. Она стояла рядом с ним, прижималась к бе­дру матери, которая не отходила от мужа, положив теплую руку ему на плечо, словно опасалась, что он исчезнет, если она отпустит его.

— Ты меня, Светлячок, с бородой ждала, да?

Девочка кивнула.

— А чего же ты не разговариваешь? Разучилась? — спросил он серьезным тоном.

— Нет, — фыркнула, сморщила нос Света.

— Она уже и читать умеет, — похвасталась Валя. — Ой, что это? — она сняла руку с плеча и провела по его волосам, стала перебирать их. — Седеешь?

— Это иней… Правда, сынок? — подмигнул он Юрке.

— Ой, я стою, а ты голодный, с дороги! Мы-то позавтракали… Сейчас я, — засуетилась, побежала к суднику Валя.

Звягин потянулся к рюкзаку, взял его, говоря до­чери:

— Ты знаешь, Светик, пошел я недавно в тайгу, слышу по кустам, по болотам лезет кто-то, трещит, ломает деревья, ревет. Я остановился, жду. Гляжу, выскакивает из кустов… И ты думаешь кто?

— Медведь! — ахнула Света.

— Он… Выскакивает и как рявкнет: здорово! Я не рас­терялся: здорово, говорю. Куда это ты торопишься? Да вот, отвечает, сорока сказала мне, что ты домой собрался. Я и подарок Светлане приготовил. Держи! И протягивает мне… Что ты думаешь?

— Гриб!

— Не-е… Он говорит, грибов там, в тамбовских лесах, сами наберете… Протягивает он мне вот что, — вытянул из рюкзака Звягин олимпийского медвежон­ка. — Вишь, какой большой, прямо с тебя ростом… Ишь, как улыбается! Рад, что с тобой играть будет. И с поясом, спортсмен!

— Ух, какой! — отвлеклась от плиты на секунду радостная Валя. Она надела фартук и ставила на газ разогревать остывшую еду. — Ай да медведь! Ну, молодец!

Девочка прижала к себе мягкого медвежонка, а отец снова сунул руку в рюкзак, говоря Вале:

— А еще, гляди, что ей из тайги прислали!

Вынул, развернул, встряхнул шубку.

— Ой-ой-ой! — подошла Валя, вытирая руки о фар­тук. — Вот так да!

— В «Детском мире» вчера чуть не разорвали из-за нее, оглоеды!

Он вытащил коньки, протянул сыну, который с не­терпением ждал, когда отец достанет и ему подарок. Глаза у Юрки сразу вспыхнули. Он начал расшнуровы­вать ботинки, намереваясь примерить.

— А вот ручка тебе, с часами, японская…

— Ух ты, с часами! — удивилась Валя и стала ее разглядывать. — А не рано ему с часами. Не заслужил пока… Баловной он стал!

— Ну, этого быть не может. В это я не поверю!.. Правда, сын?

Звягин опорожнил рюкзак, небрежно выкинул из него напоследок нераспечатанные пачки денег: одну — десяток и три — пятерок.

— И в рюкзаке вез! С ума сошел! — охнула Валя.

— Кто на такой задрипанный позарится, — засме­ялся Звягин. — Ну-ка, глянем, что там, — потянулся он к туго набитой сумке.

Валя ойкала, прикладывала к плечам платья.

— Ой, дорогие, должно?

— А ты разве дешевая?.. А вот на воротничок сам добыл… — достал шкурку куницы.

На сковороде на плите зашкворчало что-то. Валя сгребла в охапку подарки, отнесла в горницу, сказав:

— Примерять потом будем… Поедим сначала.

— Валюш, а ты солила желтые помидоры?

— А как же.

— Мне они там даже снились. Так хотелось попро­бовать… Принеси, а? Два года не ел.

— Конечно, принесу… Там плохо вас кормили, на­верно?

— Не-е, с голоду не сидели… Столовая. И магазин работает…

 

 

16

 

Слышно было, как стукнула дверь в сенях. Валя обернулась к столу, чтоб деньги спрятать, но поняла, что не успеет. Вошел сосед Васька Кулдошин. Он в том же старом свитере, в котором встретил Звягина, с та­кими же нечесаными взлохмаченными волосами, ни­зенький, худощавый.

— А я слышу, машина подъехала, — сказал он, уса­живаясь на скамейку у двери. — Гляжу, то ли сосед, то ли ошибаюсь. Долго тебя не было… А ты ничего, не похудал… — увидел деньги на столе, взял пачку деся­ток, взвесил на ладони. — Сколько же тут?

— Сто бумажек.

— М-да, — как-то неопределенно, будто с со­жалением буркнул Кулдошин. — Это чего, и все, за два года? — кинул он красную пачку к трем синень­ким.

— Ну да, — засмеялся Звягин. — Это отпускные.

— Как это? — не поверил Кулдошин.

— Там же отпуска не как здесь. За два года семьде­сят два дня набежало, вот и получил, — кивнул Звягин на стол.

— Значит, недаром съездил?

— Стал бы я даром два года сидеть.

— Ну, а как жил? Как там Сибирь? Холодно, долж­но быть?

— Э, Васька! Рассказывать буду — не поверишь… Морозяк зимой страсть! Плюнешь — лед на землю падает, — приврал Звягин, чтобы удивить соседа. — А весной комарья!.. Помучился я там… Еле до отъезда дожил. Теперь меня туда семью кобелями не зата­щишь. И так сниться всю жизнь будет!

Валя взяла деньги со стола и отнесла в горницу.

— А заработки, видать, хорошие?

— Хорошие, — подтвердил Звягин. — Кто ж в та­кую страсть даром поедет… Когда просеку вели, хоро­шо выходило… Да и работали, дай Бог…

— И по скольку же в месяц?

— Было и по тысяче.

— Ну да! — не поверил Кулдошин.

— А отпускные откуда же? — указал Звягин на стол, где только что лежали деньги.

— Ну да! — согласился теперь Васька. — Это, зна­чит, ты тыщ двадцать припер?

— Высоко берешь! Не каждый месяц по тысяче было, да и жрал-одевался не на казенный счет. И сюда присылал. Сам знаешь, уезжал-то в долгах весь. Холо­дильника в доме не было.

— Это да… Я тебе писал в Сибирь. Брат мой интересовался тамошним заработком. Тоже собирался туда… Ты чего не ответил-то?

— Писал? — Звягин сделал удивленное лицо. — Ко­гда? Я ничего не получал…

— Прошлой зимой, кажись… Вроде так…

— Не получал, — повторил Звягин.

— Туда почта ходит-та, — сказала Валя, расставляя тарелки на столе. — В один конец месяц… Не мудрено и затеряться!

— Да, потерялось, должно, — согласился Кулдо­шин.

 

 

17

 

После завтрака сидели на ступенях веранды, на чистых теплых досках. Захмелевший Звягин с наслаж­дением вдыхал сухой запах осенних трав, поглядывал на светловолосую голову сына, сидевшего на нижней ступеньке и привалившегося к его ноге, как к спинке стула, жмурился на солнце, распушив усы, как сытый кот, довольный, умиротворенный, ленивый. Все двери дома были распахнуты, и слышно было позвякивание ложек, посуды. Валя убирала со стола. Кулдошин, размягченный вином, сидел молча, курил.

— Малина была в этом году? — спросил Звягин, взглянув на разросшийся малинник.

— А чай сейчас с чем пили, — напомнил Юрка.

— Хорошо уродилась?

— Светка из нее не вылазила.

— Ты тоже, наверно, не проходил мимо, — потре­пал Звягин сына по голове, по мягким волосам.

— А как же…

— А крыжовник?

— Он его еще зеленым оборвал. — Оказывается, Света стояла сзади и слушала разговор.

— Не ври! Сама ты… Тебя мама ругала. Забыла, у кого понос был?

— Хорошо, едрит твою копалку! — воскликнул, за­смеялся Звягин. — Эх, Васька, знал бы ты, как я мечталтам вот так дома посидеть! Аж не верится, что я дома! Эх-ха-ха! И хорошо, что солнце, тепло. Ах, как здорово!

— А то как же, домой всякую тварь тянет. Я вон, надыся, кошку на другой конец Тамбова отпер, бросил. Убивать жалко. А она на другой день уже дома была. Нашла…

— Я тебе о душе человеческой, а ты такой при­мер… Я говорю, рвался сюда — страсть! Невмоготу порой было… Сижу сейчас разомлевший, счастливый, а в душе грустинка какая-то, заноза…

— Это от радости. Радость всегда с грустью пере­мешана.

— Ну, ребята, — поднялся Звягин, не желая продол­жать ненужный разговор: не поймет Кулдошин. — А ну показывайте, как вы хозяйство без меня содержали.

Юрка с готовностью вскочил, и Света с радостью защелкала башмачками по ступеням. Сосед поплевал на окурок сигареты, кинул его к железной чистилке, о которой сапоги в грязь чистили, и тоже поднялся, побрел к выходу по узкой бетонной дорожке.

— Эге, парнички что-то у вас скособочились… По­правим, — подошел Звягин с детьми к парнику. Пленка с него была убрана, торчали одни деревянные ребра, посеревшие от солнца и дождей. Земля внутри вскопа­на и вспушена.

— Огурцы у нас раньше всех выросли, — похва­стался Юрка. — Мы с мамой на базаре продали их сразу! К нам очередь была, во-он, как до забора!

Света подошла к отцу и сунула в его шершавую широкую ладонь свою теплую ручонку. Он нежно сжал ее, погладил по головке.

— Молодцы! — похвалил Звягин, оглядывая сад: яблони, кусты крыжовника, смородины, малинник воз­ле забора. — Теперь ты на базар больше не пойдешь. Для себя будем выращивать.

— Ладно, — сразу согласился Юрка и пожаловал­ся. — А то меня Нинка торгашом обзывает!

— Какая Нинка?

— Из нашего класса. Она меня на базаре виде­ла…

— Теперь не будет. Ты прости ее… Она девчонка!

Из сарая донеслось похрюкивание поросенка. Ус­лышав голоса людей поблизости, он начал взвизги­вать.

— Опять жрать просит. Прожорливый — ужас! — то ли пожаловался, то ли одобрил Юрка.

— Давай-ка глянем, какого прасука вы завели?

Они подошли к сараю. Звягин открыл дверь. Она жалобно скрипнула и накренилась, осела. Рассохлась. Звягин покачал ее на петлях.

Ремонтировать надо!

Вошел в сарай. В нос ударил запах поросячьего навоза. За дощатой перегородкой стоял, подняв на­встречу вошедшим мокрый розовый пятак, довольно большой поросенок.

— Хорош! Хорош! — потрепал его за жесткое во­лосатое ухо Звягин.

Поросенок в ответ завизжал требовательно: мол, нечего меня ласкать, лаской сыт не будешь, жрать давайте.

— Я сейчас месива принесу, — сказал Юрка и выбе­жал из сарая.

Ночью Звягин прижимался щекой к волосам жены, жадно вдыхал запах, от которого отвык за два года. А Валя с некоторым беспокойством чувствовала от него запах перегара. И вечером он не отказался выпить стаканчик водки. Она отметила, что выпил он, не поморщившись, как лимонад. Не насобачился ли он там лакать эту гадость? А то и деньгам не рада будешь. Да и уплывут в момент: на эту вонючую заразу сколько надо! Наслышалась она о Сибири раз­ных страстей от своих подружек по работе. Работала она на заводе «Тамбоваппарат» намотчицей радиоап­паратуры. Коллектив женский, работа ручная. Мота­ли, как автоматы, не глядя. Руки мотали, а языки болтали. Чего только за день не услышишь… Завтра весь день расспросы будут.

— И сильно там пьют? — спросила Валя.

— О-о, там есть такие мастаки, что ой-ой-ой! Из «дэты» спирт делают!

— Да ну?.. И ты пил?

— Я за все время и бутылки не выпил… Я ж не за тем туда ехал, за делом…

Валя снова с радостью подумала о деньгах. Четыр­надцать тысяч! Она и не думала, что он столько при­везет. Присылал-то сколько! Две тысячи одних долгов было, и холодильник купили, цветной телевизор. Она хотела дешевенький купить, но Звягин в письмах тре­бовал только цветной покупать.

— А все-таки там хорошо было! — вздохнул Звя­гин.

— Что? Бабу там оставил? — пошутила она.

— Лежи, дуреха! — обидчиво, но мягко произнес Звягин. — Я ей про арбуз, а она про картошку…

— Ну-ну! Я же шучу… Чего ты?

— Я же там самый первый колышек вбивал. При­летели — лес, тайга непролазная, а теперь все — и жилье, и магазины, и школа, и клуб…

— И школа есть? — удивилась Валя.

— А как же.

— Кто же там учится?

— Там ребятишек полно… Семьями едут.

— Да-а… А я думала там все такие, временные.

— Что ты… Станцию лет семь строить надо. Дома ставить капитальные для служащих, домов десять двухэтажных, вокзал. Сейчас все временное. И бичевоз из Сургута теперь пустят…

— А что это?

— Бичевоз-то? Ребята поезд рабочий так зовут… Там хорошо. Тебя только с ребятишками не хватало. Тосковал… Я ведь бригадиром последний год работал. И ребята, и начальство уважали…

 

 

18

 

Все чаще Чиркунов вспоминал Дениску, все чаще думал, что нужно расплачиваться. В субботу вечером вытащил из тайника деньги, завернутые в газету, пере­считал при свете огня из печки. Оказалось четыре тысячи двести рублей наличными, да аккредитив на пять. Жить можно! Двести рублей с аккредитивом и паспортом спрятал обратно в тайник, а четыре тыся­чи перевязал ниткой в две пачки, завернул в обрывок газеты и сунул за пазуху.

Утром он был в поселке у Анохина. По дороге сомневался: не ошибся ли, считая, что сегодня вос­кресенье, дома ли Андрей? Сомневался и в том, прави­льно ли делает, отсылая деньги, не лучше пропить их к черту.

Анохин сидел в комнате за столом, писал кон­трольную работу. Увидел Михаила, обрадовался, поднял­ся навстречу:

— А-а, отшельник! И опять под мухой… Когда же я тебя трезвым увижу? Или не дождаться мне такого дня?

— В гробу, Пионер, только в гробу! Или тогда, когда ты читать перестанешь!

— Этого ты не скоро дождешься…

— Ну вот, — развел руками Михаил.

— Ты долго еще будешь сидеть в своей берлоге? Не надумал к людям выходить?

— Ну что ты, я там обжился… Никто не мешает, и я никому зла не приношу… Сейчас бруснику соби­раю, центнер сдал! — Чиркунов плюхнулся на стул воз­ле стола.

— Молодец, не бездельничаешь…

— Притащить тебе ведерко?

— Я в прошлое воскресенье сам по кустам лазил. Набрал…

— Я смотрю, ты гитару приобрел, — увидел Михаил гитару возле тумбочки.

— Ребята забыли. — Андрей закрыл тетрадь и по­ложил ее на край стола на стопку книг.

— Я помешал? — посерьезнел Чиркунов. — Я не на­долго… Я к тебе, Андрюха, по делу… — Михаил достал из бокового кармана штормовки газетный сверток и развернул. Андрей увидел две толстые пачки денег, пере­вязанные ниткой. — Перешли «бабки» по этому адре­су, — передал Михаил листок Анохину. — Мне на почту показываться, сам знаешь…

Андрей глянул на адрес.

— Это первой жене?

— Да!

— Она же к тебе претензий не имеет… Сколько тут?

— Четыре…

— Ты лучше бы им всем тысячи по полторы выс­лал. Они бы, может, и отстали от тебя. Жил бы спокойно… А Василиса твоя, сам говорил, замужем давно…

— Это мое дело, Пионер! Мое… — перебил Чиркунов и заговорил о другом. — Я слышал, Ломакина на пенсию проводили?

— Проводили. На прошлой неделе… Дом культу­ры сдал, в нем же и провожали его, после открытия. Уехал в Мучкап, садик растить. Сашка обещается заменить отца здесь!

— Он пишет?

— На днях прислал… Спрашивает, как поселок?.. Он учебку весной закончил. Сержант!

— Разбрелись десантники кто куда… А ты как тут? Бригадирствуешь?

— Мастерю. Мастером на звеносборку постави­ли… Временно. Пока мастер в отпуске. На три месяца уехал.

— Ну-у, ты растешь! За тобой не уследишь.

— Но зарплата значительно уменьшилась.

— Не прибедняйся, Пионер! Тебе хватит. Ты же не Звягин, не за деньгами приехал сюда… Он еще весточ­ки не подал? — как бы между прочим, скрывая заинтересованность, спросил Чиркунов.

— Рановато.

— А Гончаров как?

— Как прислал тогда письмо со словами: Пионер, ты прав! С тех пор ни строчки… А что ему писать? Все у него ладно. Сын учится, жена смирная, да и он пить зарекся.

— Ты уверен?

— Абсолютно.

— А мне… мне ты ничего не скажешь нового? — тихо спросил Чиркунов.

— Нет, — виновато и смущенно ответил Андрей, чувствуя себя так, словно Михаил просил у него денег взаймы, а он отказывал, хотя деньги были. — Черно все, как глухой осенней ночью…

— Скажи лучше, как в могиле… — потянулся Михаил к гитаре и затенькал, запел, дурачась:

 

Видишь, и мне наступила на горло,

Душит красавица ночь…

Краски последние смыла и стерла…

Что ж? Если можешь, пророчь!

 

— Напророчить могу, — перебил Андрей. Он чувствовал, что Чиркунов, несмотря на то, что удалился ото всех, живет в одиночестве, пьянствует, все же ощущает себя значительно лучше, чем в поселке, перед отлетом с десантниками на новое место. Что-то его греет в одиночестве, на что-то он надеется. — Да ты и сам знаешь, что прорвешься, излечишься от тоски и скуки. Иначе давно бы уж одним выстрелом сам прервал это жалкое существование.

— Должно быть, ты прав, прав. Мысль поставить точку, меня ни разу пока не посещала… — дернул в последний раз загудевшую струну Чиркунов. — Впрочем, может, это пока. Время не пришло…

— Ты сильный, и ты это знаешь, — твердо, без толики лести сказал Андрей.

— Жаль, что ты стал свидетелем моей слабости. Я, как больная собака, хотел отсидеться в лесу, а тут тебя черти притащили, — выговорил это Михаил с добродушным сожалением в голосе и как-то мягко и горестно улыбнулся.

Улыбка его была прежней. Она напомнила Андрею то время, когда Чиркунов был всеми любим, когда он был жизнерадостен, уверен в себе. Анохин вдруг вспомнил, какой вопрос его мучил, когда он ехал сюда, и его обдало изнутри жаром. Встретив Чиркунова в поселке совершенно спившимся, он не мог найти случая, чтобы спросить, прояснить сильно мучивший его в ранней юности ужасный вопрос. Разве можно было спрашивать об этом у опустившегося человека? Смешно.

— Ты знал тогда, там, в Тамбове, в Масловке, что тебя все любили? — спросил Андрей.

— И ты любил? — удивился, ощерился Чиркунов.

— И я, — честно ответил Андрей.

— Голубая мечта, — пошутил Михаил.

— Я любил тебя, как Бога, как человека, на которого хотелось походить, которому хотелось подражать. Я обожествлял тебя, а Лиза любила тебя как мужчину.

— Лиза… Лиза, — сморщил лоб Михаил. — Это дочь Насти, что ли?

— Ты спал с ней? — вдруг, чувствуя дрожь в груди, быстро выпалил Андрей, мучительно сознавая, что грубо спросил, грубо, не это было главное, что так томило его.

— С Лизой? — удивился Чиркунов. — Ей, кажется, лет тринадцать всего было… Ах, вон оно что! — вдруг воскликнул он, увидев в воображении дачу на берегу Цны, пионерский лагерь, откуда подросток Андрей Анохин прибегал на лесную поляну, чтобы играть в волейбол, в «горелки». — Ты ее любил?

— Любил… — с трудом выговорил Андрей. — С ума сходил ночами.

— Ты любил ее, а она любила меня, — пробормотал задумчиво и горестно Михаил.

— Ты забыл, я и тебя любил! — вымолвил с дрожью в голосе Анохин.

— Представляю, сколько мук было, сколько мук…

— Ты спал с ней? — повторил, прошептал Андрей, не спуская с него воспаленных глаз.

— Много грехов на мне, но нет пока греха совращения малолетних.

— Не крутись, говори прямо, — требовательно перебил Анохин. — Она сама… мне… сказала… — раздельно, по словам произнес он.

— Лиза? Сама? — удивленно смотрел на него Чиркунов. Он вдруг вспомнил листок из дневника девчонки, сгоревший в костре, и засмеялся: — А ты с ней спал? — в свою очередь спросил Михаил.

— Я? — в замешательстве воскликнул Андрей. — Откуда ты взял?

— Мне Лиза показывала свой дневник, где она описывала, как отдавалась тебе, — спокойно, с иронией ответил Чиркунов.

— Врешь?

— Ни я и ни ты с ней не спали. Она умерла девчонкой, — вздохнул Михаил.

— А разве не ты убил ее? — еще тише спросил Андрей. — Разве не из-за этого ты сбежал из Тамбова? — наконец выдавил он из себя то, что так мучило его, что давно хотелось спросить у Чиркунова.

— Я? — совершенно искренне поразился Михаил. — Ты с ума сошел! Зачем? Она никогда не была в моей жизни. Просто малолетняя дочь подруги жены.

— А ты был в ее жизни! — все еще дрожал Андрей. — Ты заполнил всю ее жизнь! — выговорил он с ненавистью.

— Но ты только что говорил, что любил меня. Значит, я и в твоей жизни был. Но ты в моей даже мгновенной мыслишке ни разу не задерживался. Я бы не вспомнил ни разу о тебе, если бы ты здесь не появился. Не было ни тебя, ни Лизы в моей жизни. Это здесь ты втерся в мою жизнь.

Проговорил это Чиркунов спокойно, с некоторым сожалением в голосе, что все это происходило помимо его воли, и Анохин поверил ему.

— Я всю жизнь считал, что это ты довел ее до смерти. Из-за тебя она покончила с собой, — не спуская глаз с лица Чиркунова, прошептал Андрей. Непонятная слабость напала на него, словно он вагон с углем разгрузил только что. — И это всю жизнь меня мучило. Из-за этого у меня был нервный срыв в то лето, и я два месяца был в больнице. Я бредил. Все считали, что я сошел с ума.

— Выходит, зря ты мучился. Ничего не было… — отложил на кровать Михаил гитару. — Растравил ты меня… Давай напьемся, а? Выпьем за любовь…

— За первую любовь! — с тоской воскликнул Андрей. — О, как я любил ее!

Он достал из тумбочки бутылку водки, стаканы. Стал разливать, говоря:

— Скажи, только честно, пока мы не пьяны… Почему ты… у тебя ведь так было все хорошо, тебя все любили, обожали, в рот глядели, и вдруг ты тут, в навозе, в трясине. Что случилось? Все считали, что у тебя одна дорога, в Москву, в Москву! А ты здесь! Почему?

— И я так считал, — вздохнул Чиркунов, протягивая руку к стакану.

— В чем же дело?

— Андрей, самое страшное, что есть в мире, это предательство. Давай выпьем, чтоб тебе никогда не пришлось с ним столкнуться. — Михаил быстро выпил свою водку и понюхал кусок черного хлеба.

Андрей не пил, держал стакан в руке, смотрел на Михаила.

— Тебя предали? — спросил он с сочувствием.

— Хуже, — выдохнул Чиркунов. — Я предал. Предал Василису, предал Дениску. И вот теперь я здесь… Почему предал? Хлипок оказался. Ты говорил только что, я сильный. Слабак я, Андрей, слаба-ак!.. На медных трубах сломался. Решил, что весь мир у моих ног. Масловку покорил, Тамбов покорил, Москва на очереди, а там и Париж не за горами… И сломался. Слава, Андрей, должна приходить во время. Ни рано, ни поздно, а тютелька в тютельку. Ох, сколько талантов эти медные трубы на нет свели! Сколько душ сгубили… Но я поднимусь, я поднимусь! — сказал он уверенно, а закончил тихо, с грустинкой, видимо, думая о своем, тайном. — Зря ты сюда приехал!

— Да, зря, — легко согласился с ним Анохин. Хмель от выпитой водки начал действовать на него. И была в душе некоторая вина перед Михаилом, вина за то, что он напрасно обвинял его в ужасном грехе, значит, тоже предал своего кумира. — Теперь я сам вижу, что зря!

— А может, не зря, — неуверенно сказал Чиркунов.

— Может, и не зря, — посмотрел Андрей на Михаила, и они неожиданно расхохотались.

— Наливай еще! — радостно воскликнул Чиркунов.

— Я еще этот не выпил, — показал ему стакан Анохин.

— Пей и наливай!

 

 

19

 

Неделю Звягин отдыхал дома, никуда не ходил. Точнее не отдыхал, а работал, ковырялся потихоньку по хозяйству. Подремонтировал забор, дверь у сви­нарника выпрямил, укрепил по-новому стойки пар­ника, вскопал сад. Первые три дня он не водил в сад Свету, оставлял с собой: радостно было слушать ее щебетанье, отвечать на бесконечные вопросы. Но ра­ботать с ней было трудно. Она отвлекала все время, то это нужно было ей сделать, то то. Сначала отвлекался с готовностью, потом стал просить: погоди, Светик, прибью доску, тогда… Но прибивал, доску принимался за другую, и девочка снова теребила его. На третий день стал просить ее, чтоб не мешала. Она обиделась, заскучала, и утром он отвел ее в детский сад.

Работать дома было приятно, если бы не поросе­нок. Он, стервец, взаправду оказался ненасытным. Только покормишь, а через час опять заныл: хрю, хрю! А если услышит, что Звягин где-то неподалеку стучит, давай орать. Звягин быстро пожалел, что взял на себя обязанность варить ему кормежку, готовить месиво. К концу недели нытье и визг поросячий стали раз­дражать. Один раз Звягин поторопился с ведром, спот­кнулся о выступавший на тропинке камень, выплеснул из ведра жидкость себе на брюки.

— Ах ты, твою мать, сволочина этакая! — выру­гался он, сорвал пучок травы и начал брезгливо выти­рать брюки.

А поросенок, слыша его голос, раздирался от крика.

— Да замолчи ты, ненасытная тварь! — заорал Звягин в сторону сарая.

Но поросенок, словно дразня его, завизжал еще требовательнее.

Звягин схватил ведро, влетел в сарай, вылил месиво в корыто. Поросенок сунул в нее нос, чмокнул раз и поднял голову, посмотрел на Звягина. Показалось, что глянул он насмешливо и подмигнул. Звягин стук­нул его с непонятной ненавистью кулаком по жирному лбу:

— Чтоб у тебя язык отсох, тварь ненасытная!

— Как у тебя прасук не орал тут, когда ты на работе? — спросил он вечером у Вали раздраженно.

— А он, если людей не слышит, молчит. Я ему полное корыто навалю и ухожу. Юра придет со шко­лы, добавляет.

— Он меня тут совсем извел, все нервы вымотал…

— Значит, пора на работу, — засмеялась Валя. — Купи только уголь с дровами, — добавила она.

В понедельник Звягин отправился в контору стро­ительного управления, того самого, где раньше рабо­тал. С утра похолодало резко, дождичек брызнул, нудный, осенний. Контора была в низком двухэтаж­ном здании с плоской крышей. Звягин помнил, что возле нее всегда грязно было или пыльно, в зависимо­сти от погоды. Но сегодня пыль дождичек смочил, но в грязь еще не превратил, не успел. Ничего не измени­лось в конторе: все тот же на полу коричневый линоле­ум волнами, разве стерся чуть-чуть, те же обшарпан­ные стены с картонными плакатами по технике безопасности, те же фотографии на стенде «Лучшие люди управления». Фотокарточка бригадира плотников Черенкова, у которого раньше работал Звягин, пожел­тела от времени, лет десять висит. Дверь отдела кад­ров открылась, когда мимо шел Звягин, появился на­чальник отдела Егор Сергеевич, такой же, как и пре­жде, пузатый, коротконогий, только щеки у него, кажется, стали розовее и пышнее, носик совсем зате­рялся среди них.

— А, Звягин, — сказал он без всякого удивления, словно только утром видел его. — Заходи, — вернулся Егор Сергеевич назад в свою комнату, к столу, и Звя­гину невольно пришлось идти за ним. — Садись… Вер­нулся, говоришь? Ну, давай трудовую.

— Да я… я хотел в бригаду съездить, — забормотал растерянно Звягин. Он еще не решил окончательно возвращаться ли ему в свою бригаду или искать другое место. В конторе он хотел узнать, где работает брига­да Черенкова, съездить, поговорить, приглядеться.

— Ты что, забыл, как у нас работают, — ухмыльнулся Егор Сергеевич. — Давай трудовую, — потребовал он, и Звягин послушно протянул ему книжку.

Начальник отдела открыл ее на странице, где была последняя запись.

— Во, видал, у нас ты по третьему разряду шел, а там до пятого добрался!

— Я бригадиром был.

— Бригадиров у нас достаточно, плотников не хва­тает… Я тебя оформлю по четвертому разряду. У нас сложность работ повыше, в Сибири, наверное, любая халтура за высший сорт идет. Тяп-ляп, лишь бы деньги в кармане… Бери листок, пиши заявление. — Егор Сер­геевич придвинул к нему чистый лист и бросил на него ручку.

— Нет, — отодвинул назад листок Звягин. Он оби­делся на пренебрежительный тон начальника. Взыг­рала гордость. — Дайте трудовую! По четвертому я пи­сать не буду, у меня пятый разряд. Я его горбом заработал!

— Ну, пиши по пятому, — сразу согласился Егор Сергеевич и снова двинул лист с ручкой к Звягину. — Все равно работа сдельная. Заработал — получи! Бри­гадный подряд. Как говорится: пьют бригадой и всё подряд, — пошутил он. — Пиши, пиши!

— Только на работу со следующего понедельни­ка, — предупредил Звягин. — Мне уголь привезти надо и дрова.

Бригада Черенкова работала в самом центре Там­бова, на Интернациональной улице отделывала длин­ный девятиэтажный дом, растянувшийся на целый ква­ртал. Дождичек прекратился, но чувствовалось, что вот-вот пойдет снова. Тучи хмурые, осенние висели над городом. Звягин купил в магазине литр водки, как раз время обеда подходило, и быстро нашел бытовку плотников Черенкова. Она тоже ничуть не изменилась, словно Звягин всего на неделю отлучался из Тамбова. По-прежнему имела зеленоватый выгоревший на солн­це цвет, прежняя табличка висела у двери, извещавшая, что здесь бытовка бригады плотников-паркетчиков тов. Черенкова.

Дверь открыта, голоса из будки доносятся неторопливые, стука костяшек домино неслышно. Значит, только начали обедать, не налакались самогонки, если говор неторопливый и негромкий. Помнится, к концу обеда орать начинали, но все равно не слышали друг друга. Все это Звягин подумал с радостным волнением: радостно возвращаться. Он вспрыгнул на нижнюю ступеньку, сваренную из арматуры. Будка мягко качнулась на рессоpax, и внутри затихло на мгновенье, быстрое шуршание газеты послышалось. Звягин с улыбкой догадался, что это закрыли газетой банку с самогоном. Вдруг мастер идет или прораб. Начальство, конечно, знало, что плотники пьют, обязано было пресекать, но на конфликт никогда не шло: рабочих мало, делало вид, что ничего не видит, ничего не знает, как говорится, не пойман — не вор. Если бы увидело, как пьют, хотело бы — не хотело, а обязано было б принять меры, хотя бы для того, чтобы окончательно не потерять авторитета. Поэтому приличия обязывали плотников, хоть газеткой, да закрывать банку с самогоном.

Едва Звягин появился на пороге, как плотники взревели на разные голоса:

— О-о! Кто пожаловал!

— Звягин, сукин сын!

— Явление Звягина народу!

Бригадир Черенков поднялся, высокий, худой, сутулый с редкими седыми волосами. Он уж малость под мухой был. Неожиданно для Звягина обнял его длинными руками, говоря громко:

— Я рад! Рад видеть!

Черенков всегда относился к Звягину хорошо, уважал в нем мастера.

— Снова к нам?

— Давай, давай, шкафчик свободный есть, переодевайся.

— Садись! Что ты, как не родной!

— Хлопнешь за встречу? — сняли газету с трехлитровой банки. На треть она уже была пустая.

Длинный стол, вокруг которого сидели плотники, завален мятыми газетами с котлетами, кусками колбасы, сыра, хлеба, яйцами, заставлен термосами.

— Он сам должен за встречу притащить! — сказал Зотов. Он чуточку изменился за это время. Дряблые щеки обвисли сильнее, стали какими-то малиновыми, а нос посинел. Только глаза по-прежнему наглые и на­смешливые.

— А как же без этого, — ответил Звягин и одну за другой выставил из полотняной сумки две бутылки.

— Нормалек!

— Это другой коленкор!

Банку закрыли пластмассовой крышкой, сунули в один из шкафчиков, дверцы которых занимали две стены, а бутылки взялись распечатывать.

— Деньжищ, наверно, припер чемодана два! — ска­зал Зотов своим обычным ехидно-насмешливым тоном.

— Два? — усмехнулся Звягин. — Поехал бы я туда за двумя. Бери выше…

— Как, вообще-то удачно съездилось? — спросил бригадир.

— С долгами расплатился, — уклонился от прямо­го ответа Звягин.

— А Михаил Чиркунов как там? Не спился оконча­тельно?

— К тому идет… Бичует.

 

 

20

 

Упоминание о Чиркунове снова вызвало у Звягина чувство вины: больше недели в Тамбове, а до сих пор не выгадал времени, чтобы выполнить его просьбу. Попрощавшись с плотниками, он отправился на Ком­мунальную улицу, где жила Грузнова Ольга, та самая алкоголичка, от которой Михаил сбежал в Сибирь. Шел, придумывая, что ей сказать, кем представиться. Ре­шил, если она по-прежнему на вид пропитая, сказать, что вместе пили на прошлой неделе, зашел похмелить­ся. Глупо, но ничего стоящего в голову не приходило. Поднялся на второй этаж, позвонил. Дверь чуточку приоткрылась. Была она на цепочке. В щель виден был острый настороженный глаз маленькой старушонки, седая прядь закрывало ухо.

— Грузнова Ольга здесь живет?

— Нет ее, — быстро ответила старушка, похожая на испуганного мышонка, и хотела закрыть дверь, но Звягин удержал, сунул в щель ногу.

— А когда вернется?

— Не скоро. Она в роддоме…

— Как в роддоме? — поразился Звягин. — Зачем?

— Рожает.

— Она замужем?

— Ага, много вас дураков жениться на ней, оче­редь стоит. — Старушка говорила быстро и смотрела по-прежнему подозрительным настороженным взгля­дом. Она снова толкнула дверь, попыталась закрыть, но Звягин не дал.

— А как же тогда? — растерянно спросил он. — Ребенок ее у вас?

— Какой ребенок?

— У нее разве нет детей?

— Она сама не помнит, сколько нарожала…

— А где же они?

— Где? — Старуха усмехнулась ехидно. — Тама. На шее у государства… Родит — сдаст, родит — сдаст. До­мой не приносит…

— Года полтора назад она тоже рожала, тоже сдала?

— Каждый год рожает… Родит — сдаст! — Старушка воспользовалась тем, что Звягин ослабил давление на дверь, быстро толкнула, захлопнула ее.

Он вышел на улицу удивленный, ошеломленный услышанным, постоял у подъезда и двинулся к автобус­ной остановке, чтобы ехать к Леночке, второй жене Чиркунова. О том, как она живет, вышла ли замуж, как относится к беглому мужу, ищет ли его или, может, разочаровалась в поисках, поймала какого-нибудь ду­рака, улестила удочерить, — по словам Михаила, от нее этого вполне ожидать можно, — обо всем этом Звягин хотел узнать у соседей Леночки. Но подождал минут пять автобус и решил сначала сходить в универмаг, посмотреть, работает ли сегодня Леночка, а то заявишься к соседям, а они скажут, что Лена дома. А с ней Звягин встречаться не хотел. Они знакомы были.

В универмаге в обувной отдел очередь, у входа давка, толпа: выбросили мужские сапоги. Леночки сре­ди продавцов не видно. Звягин протиснулся к продав­цу, которая сдерживала, регулировала очередь у входа, спросил:

— Девушка, а где Чиркунова Елена?

— Чиркунова?.. Здесь такой нет…

— Как же?.. Два года назад работала, — Звягина толкали со всех сторон, тянулись через его плечи по­смотреть, какие сапоги продают.

— Два го-ода, — протянула девушка. — Тогда меня тут не было. — Но все же крикнула одной из подруг. — Маша, Чиркунова Елена у нас в отделе работала?

— Это же Леночка Соснина, — откликнулась Ма­ша.

— А где она, Леночка?

— В отпуске… На югах с мужем. В море купается…

— Девушка, девушка! — оттеснил Звягина возбуж­денный парень. — Сорок второго размера много, мож­но стоять?

— Много…

Парень быстро исчез, а Звягин снова начал рас­спрашивать.

— Она, значит, замужем… А девочку они с собой взяли?

— Девочку? Какую?

— Ну, у нее же дочь… маленькая…

— А-а! Да-да… Она умерла…

Звягина опять оттеснили, но он двинул плечом, оттолкнул давивших на него, рявкнул со злостью:

— В очередь вставайте!

И снова к продавцу, ухватившись за решетку огра­ждения, спиной сдерживая людей.

— Умерла?! Почему?

— С балкона упала. С четвертого этажа… В боль­нице умерла.

— Давно?

— Весной.

Звягина придавили к решетке, оттеснили в сторону. Он начал выбираться из толпы.

 

 

21

 

Раньше Звягин покупал уголь и дрова без проблем, тут же находились грузчики, самосвал или траp — Я бригадиром был.ктор с тележкой, только успевай расплачиваться. Поэтому Звягин рассчитывал к вечеру привезти, а завтра пере­таскать уголь в сарай, начать пилить дрова.

Бодро вошел в ворота склада, увидел под эстака­дой, на которой стоял вагон, кучу масляно и влажно поблескивающего угля. Возле кучи стояли два само­свала, кряхтел трактор с черпаком впереди, стояли люди. «Антрацитик! Повезло!» — обрадовался Звягин и кинул взгляд в ту сторону, где обычно были дрова.

Там пусто. В другое место перенесли, решил он, и взбе­жал по ступеням в контору склада, прошел к окошку кассы, у которой никого не было. Сидели возле зарешеченного пыльного окна две женщины, скучали, жда­ли чего-то.

— Мне два кубометра дров и три тонны антраци­та, — сунул Звягин деньги в окошечко.

— Чего? — спросила у него кассирша таким тоном, словно он попросил выбить чек за два килограмма колбасы и три пачки сахара.

Звягин повторил, недоумевая: глухая, что ли, она? Он глядел в окошко на толстую кассиршу. Голова у нее сидела прямо на мощных плечах, шеи не было. Осовела от скуки, усмехнулся Звягин про себя.

— Ты что, издеваешься? — ехидно спросила кас­сирша.

— Как это? — растерялся Звягин от неожиданности.

— А вот так!

— Я у вас колбасу спрашиваю, что ли? — рассер­дился он. — Мне уголь нужен! Тот, что люди грузят, — махнул он рукой в сторону окна. — И дрова!

— Ты инвалид? Иль ветеран? Давай бумаги!.. А нет, так записывайся и жди, как все люди! Не морочь голову…

— Куда записываться? — недоумевал Звягин.

— Молодой человек, — обратилась к нему одна из женщин, сидевших у окна, та, что в зеленом солдат­ском бушлате, — за углем и за дровами очередь. Хо­чешь, записывайся. Мы списки сторожим…

Звягин оглянулся в совершенной растерянности, отошел от окошка кассы.

— А тот антрацит, — кивнул он в окно, — инва­лидам?

— Нет, это организациям. Инвалидам на про­шлой неделе был вагон. И четверо из списка нашего купили, — охотно отвечала женщина в бушлате. — На антрацит и кокс очередь большая, на бурый поменьше, а на брикет совсем маленькая. Если на этой неделе брикет привезут, то всем хватит.

— На черта он нужен, брикет, от него только дым да вонь, а тепла ни грамма!

— Покупают…

— Антрацит долго ждать?

— Я третью неделю жду, и ждать не меньше, — хмуро и резко бросила другая женщина.

— Три недели здесь сидите и ждете? — недоверчиво хмыкнул Звягин.

— Зачем? Мы меняемся… По очереди, — объяснила словоохотливая женщина, та, что в бушлате. — И раз в три дня перекличка. Не пришел — вычеркиваем…

— А если я не смогу прийти?

— Нужен уголь — придешь! — снова буркнула рез­ко хмурая женщина и отвернулась к окну.

Звягин глянул на нее и спросил у словоохотливой:

— И за дровами очередь?

— За ними еще больше.

— Раньше я всегда спокойно покупал… Что же в этом году случилось?

— И в прошлом плохо было, — вздохнула слово­охотливая.

— Как коммунизм построили, так и уголь про­пал, — зло брякнула хмурая.

И Звягин не удержался, хохотнул, вспомнив, что Хрущев обещал к восьмидесятому году коммунизм построить.

— Да, дела, чем дальше, тем веселей, — пробор­мотал он и направился к двери.

— Записываться не будешь? — спросила словоохот­ливая.

— На другой склад съезжу, — бросил от порога Звягин.

— Зря время потеряешь… Везде так, по всему Там­бову.

— По всей стране так, довели… — это опять хму­рая.

Звягин не слышал, что еще говорили женщины. Он вышел и направился к людям, которые грузили уголь под эстакадой, думал, что безвыходных положений не бывает, были бы деньги, и уголек будет. Он остановил­ся, глядя, как трактор, урча натужно, зацепил черпа­ком уголь из кучи и стал отъезжать, поднимая вверх черпак, подполз к самосвалу, перевернул над кузовом черпак. Уголь загрохотал по железному кузову, подня­лась пыль. Звягин оглядел людей, стоявших в сторон­ке, определил, что парень в кожаной куртке с тор­чащим из кармана блокнотом хозяин здесь, подошел к нему и попросил:

— Можно вас на секундочку?

Парень осмотрел его как-то подозрительно, поко­лебался, но все-таки отошел в сторонку.

— Слушай, друг, нельзя ли антрацитику сделать машину, тонны три, я заплачу сколь…

— Ты чего, лучше всех?! — перебил, заорал зло па­рень. Глаза его налились какой-то ненавистью. — Вали отсюда! Вас шакалов… Друг выискался! Вставай в очередь и жди!..

Звягин, недослушав, отвернулся и зашагал прочь, сгорбатился, как теленок, который сунулся в огород и получил по спине колом. Стыдно было заходить в контору, записываться. Может, женщины видели в окно, слышали, как его отбрил парень.

 

 

22

 

Поехал Звягин на другой склад, подальше. Там тоже очередь. Дров нет. Возле кучи бурого угля мно­голюдно, суетня. Несколько машин, тракторов с те­лежками. Звягин туда, стал расспрашивать. Уголь про­давали населению, но по очереди. Всем, кто в списке, не хватит. Еще б один вагон, тогда б хватило. Когда будет следующий вагон? Кто знает, может, завтра, а может, через неделю или вообще в сентябре больше не будет. Где списки очередников? В конторе, спроси у людей. Звягин торопливо двинулся туда.

— Погоди! — догнал его мужичок. Был он в рас­стегнутой засаленной куртке, серая фуражка на голове с переломанным посреди козырьком. По виду груз­чик. — Уголек нужен? Хочешь без очереди?

— Нужен, — ответил, недоверчиво глядя на мужич­ка, Звягин. Он осторожничал, помнил, как шуганули его на том складе. — А сможешь?

— А на хрена бы я подходил?

— Ну, ладно, сколько сверху?

— Четвертак.

— Давай. Только сегодня, сейчас!

— Об этом и речь.

— А дрова не сможешь?

— Не, дровишек сегодня нет…

Разговаривая, они дошли до конторы.

— Гони четвертак, гони бабки за уголь, за погруз­ку, я оплачу, — говорил мужичок.

Звягин дал ему деньги и вместе с ним вошел в кон­тору, чувствуя смутное недоверие, уж слишком просто получалось. Мужичок прошел мимо кассы, уверенно открыл первую от окошечка дверь. Был он в комнате недолго, вышел довольный, кинул Звягину небрежно:

— Пошли! — на улице сказал: — Все в ажуре. Гони червонец за доставку… Шофер начнет вымогать, не давай, ему оплачено… Со мной не ходи, народ видел тебя, знает, что ты в очереди не стоял. Хай подымут… Понял? Жди здесь, за воротами. Машина твоя вон та, видишь, самосвал в сторонке дожидается? Нагрузим, будет выезжать, посадит здесь, — проговорив все это быстро и уверенно, мужичок хозяйским шагом двинул­ся к копошащимся возле кучи угля людям.

Звягин наблюдал за ним от ворот: беспокойство не покидало. Мужичок уверенно подошел к самосвалу, вскочил на подножку, сунул голову в кабину в окно. Шофер, видимо, находился там. Отсюда его не видно. Мужичок, стоя на подножке, закурил, спрыгнул и подо­шел к людям. Самосвал, как стоял, так и остался стоять. Звягин видел, что подъехать нагружаться некуда, все места возле угля заняты. Минут через десять колесный трактор с нагруженной доверху тележкой отвалил от кучи в сторону, и самосвал качнулся, развернулся и стал пятиться на освободившееся место. Звягин вздохнул с облегчением.

Удовлетворенно смотрел, как трактор черпал уголь и сыпал в кузов. Жаль, конечно, что не антрацит, от него жару больше, но при таком дефиците и бурый сойдет. Не торчать в очереди, не бегать отме­чаться, сторожить, ждать каждый день: то ли привезут, то ли нет… Мужичка среди людей что-то не видать, но он теперь и не нужен, он сделал свое дело. Самосвал тяжело, сыто откачнулся от кучи, отполз немного, приостановился на мгновенье, какой-то мужик влез в кабину, и самосвал, переваливаясь с боку на бок на ухабах, стал приближаться к воротам, к Звягину. Но шофер почему-то не смотрел на него, выехал потихоньку из ворот, не остановился, покатил дальше. Звягин до­гнал, вскочил на подножку, ухватился за стойку зеркала.

— Ты куда? Чего не останавливаешься? — крикнул он сердито шоферу.

— Не понял? — удивился голубоглазый молодой шофер, притормаживая.

— Ты куда направился? Уголь-то мой!

— Как… твой? — засмеялся, глянул шофер на му­жика, сидевшего рядом.

— Ты что, охренел? — сердито смотрел мужик на Звягина.

— Я не охренел, я за него деньги платил!

— Ты чего несешь? Залил бельмы… Слазь с под­ножки, пока я не вылез! — крикнул мужик и бросил шоферу: — Поехали!

— Слазь, слазь, не ломай дурочку, а то еще под машину попадешь! — Шофер включил скорость,

Ошарашенный Звягин спрыгнул на землю, еле уде­ржался на ногах и бегом помчался к куче угля, к тому мужичку. Но среди людей его не оказалось, не видно нигде.

— Где ваш грузчик? — подскочил Звягин к женщи­не, распоряжавшейся погрузкой.

— Какой грузчик? Мы трактором грузим.

— Ну, такой… мужичонка… в куртке… — заикался Звягин.

— Нет, говорю, здесь грузчиков… вот тракторист и все.

— Ну, мужичонка… он тут был!

— Мало тут вас крутится. Не мешай!

— Это какой? В серой кепке со сломанным козырь­ком? — обратился к Звягину парень, стоявший рядом и слышавший разговор.

— Да… Где он? — вскинулся с надеждой Звягин.

— Он, вроде, туда направился, — указал парень под эстакаду, на другую сторону кучи.

Звягин помчался мимо бетонных столбов, на кото­рых держались рельсы. По другую сторону эстакады пустынно, густо стоял полузасохший бурьян до самого забора, и в бурьяне к забору тянулась еле приметная тропка. Кинулся по ней. Привела она к дырке в заборе. Пролез в нее Звягин, осмотрелся. Никого не видно вокруг до самых пятиэтажек, стоявших за железнодо­рожной линией. Пробежал Звягин немного вдоль забо­ра по густой траве, намочил штанины в росе и вернул­ся назад, злой, разъяренный. Влопался, как последний охламон. Попадись ему сейчас тот мужичонка, измордовал бы безжалостно.

В конторе он рванул на себя дверь возле окошеч­ка кассы, куда входил мужичонка, думал в кассу попадет, но это была маленькая комнатка для служа­щих: сидели за столами с бумагами две девчонки мо­лоденькие. Может, бухгалтерия, может, еще что по­добное.

— Здесь квитанции на уголь выписывают? — рявк­нул Звягин.

Обе девчонки скукожились, переглянулись испу­ганно.

— Какие квитанции?.. Мы ничего не выписываем, мы учет ведем. Квитанции в кассе…

— А грузчик минут двадцать назад вам деньги платил! Я сам видел, как он входил!

— Не было грузчиков… Никто не входил…

— Я сам видел! — орал Звягин.

— Входил мужчина, — залепетала другая девчонка, молчавшая до сих пор. — Он про дрова спрашивал… Скоро будут или нет…

— В кепке, в куртке, маленький?

— Да, да, — закивали девчата дружно.

Вышел Звягин в коридор, остановился у двери, соображая, как быть? В милицию не подашь. Сам смухлевать хотел… Тот, гад, видно, каждый день про­мышляет. Не уйдет, сука! Я ему сам башку сверну. Звягин огляделся, увидел в коридоре мужчину, скуча­ющего на скамейке, спросил:

— Список очереди у вас?

Записался на бурый уголь и на дрова, решил, за­втра приехать сюда снова. Может, тот мерзавец опять привалит, тут он и прищемит ему хвост… Сто рублей выкинул, сто рублей!

Вечером дома злой был. Не так жалко денег, как обидно. Посмеивается теперь над ним, подонок! Юрка спросил его о чем-то, он не расслышал, но оборвал: отстань! И еще сильней расстроился. Зачем сына оби­дел? Чтобы успокоиться, взял газету. Валя «Труд» выписывала. Уселся в кресле, стал просматривать, скользить по заголовкам глазами, и поймал себя на том, что ищет сообщения о Сибири, о железной дороге на Уренгой. Отбросил газету, подошел к своему портре­ту. Стал разглядывать себя, бородатого, вспоминать, как жили в землянке. Год назад в это самое время жили! Теперь в поселке Вачлор веселынь, шумно. От землянки и следа не осталось. Предлагал он не трогать ее, на память оставить. Не послушались, сломали. А зря!

Ехал Звягин утром на склад, представлял, как рас­правится с мужичонкой. Вале не сказал, что надули его на сотню, надеялся, что вернет. День сегодня снова был облачный, прохладный, но облака посветлей, по­реже, кое-где небо синее проглядывает. Солнце то там, то здесь осветит землю на минутку и снова скроется. Подходя к складу, услышал грохот, шум сыплющихся камней, увидел, как над кустами за забором склада пыль поднялась, заклубилась. На эстакаде стояли, раз­гружались два вагона. Бурый уголь пришел, и аж два вагона. Люди уже толпились в сторонке, ожидали. Звягин обрадовался, быстро нашел свою очередь. Лю­ди говорили, что всем хватит, кто записан. Впереди Звягина было человек пятнадцать, не скоро очередь дойдет. Дожидаясь. Звягин поглядывал по сторонам: не появился ли тот, прощелыга? Но его не было видно нигде. Зато уголь Звягин привез домой до обеда. Самосвалов на халтуру много набежало, трактор ни минутки не стоял. Трояки только сыпались в карман тракториста.

Звягин ведрами носил уголь в сарай. Неожиданно он поймал себя на том, что все время прислушивается, ждет поросячьего визга. «Неврастеником скоро стану, — раздраженно подумал он. — Заколоть, что ль, его?» Но хотелось, чтоб еще подрос поросенок, потяжелел.

А дров так и не купил Звягин на этой неделе. В понедельник не до дров стало, вышел на работу.

 

 

23

 

До беспамятства, до рвоты напивался в одиночку Чиркунов, чтоб обмануть тоску. Дичиться стал людей. Раньше придет в рыбацкий поселок, набьет рюкзак бутылками, продавец привык к нему и стал отпускать водку без ягод, а из магазина непременно заглянет к пожилому ханту Васе, который в отличие от боль­шинства своих соплеменников был говорливым, разо­пьет с ним бутылку. Поговорят, помолчат, помягче станет на душе, веселее. А теперь Чиркунов, сутулясь, шагает мимо дома Васи даже тогда, когда приятель ожидает на пороге, кивнет и сутулится дальше. Тоска, тоска… Человек страдает невыносимо, если он вынужден жить только с самим собой и думать только о себе. Страшное чувство стало изредка приходить к нему: жалость к самому себе. И странная жуть стала нападать на него, осо­бенно ночами, под утро. Проснется резко на ложе своем из сена и лохмотьев, угли в печи погасли, темь; бывает, что тлеет еще уголек, отсвечивает на стене светлой точкой, и кажется, что затаился кто-то в комнате, в темноте, стоит, не шелохнется, смотрит, ждет, когда Михаил ворохнется, чтоб наброситься на него. Це­пенеет Чиркунов от ужаса, дышать перестает, таращит глаза в темноту. Долго лежит так, потом пересилит себя, выпростает руку из-под одеяла, потянется к бу­тылке, которую он теперь всегда ставит возле топчана.

Торопливо пьет. В бутылке и в горле булькает оглуши­тельно. Сжимается сердце. Но страх уходит быстро, и Чиркунов засыпает. А иногда сна нет. Лежит, дума­ет, вспоминает. После разговора с Анохиным часто стала вспоминаться Лиза, тринадцатилетняя дочь Насти, подруги Ле­ночки. Жена Леночка работала с Настей в одном отделе универмага, дружили много лет, несмотря на то, что Настя лет на пять старше Леночки. Папы у Лизы не было. Где он, что с ним и был ли когда, Михаил не знал. Была у Насти дача, добротная, просторная, со светлой комнатой на чердаке, где обычно ночевали Михаил с Ле­ночкой. И стояла дача в ста метрах от реки Цны. Оставил ее Насте отец, какой-то большой начальник по строительной части. Он теперь жил где-то далеко, с ним была связана какая-то неприятная для семьи история, темная, таинственная. Чиркунов догадывал­ся, что он отбывает большой срок в колонии, но никогда не заводил разговор об этом из деликатности.

Лиза в то лето, которое чаще всего вспоминалось Михаилу, окончила семь классов, была крупная не по возрасту, полноватая, в отличие от матери, сухой, подбористой, желчной женщины. И по характеру они резко различались. Мать — сдержанная, всегда насто­роженная, словно постоянно ожидающая подвоха или внезапного нападения и опасающаяся, что это застанет ее врасплох, и она не сможет немедленно дать отпор. Судила обо всем скептически, даже в добрых делах ей всегда чудился дальний эгоистичный расчет, а Лиза импульсивная, быстрая, цепкая, хотя, когда сидит спо­койно, производит впечатление нерасторопной, распу­стехи. Это, вероятно, из-за ранней полноты. Лиза си­дит, сидит и вдруг взовьется, отчупит такое, что мать только руками разведет, прокудливая страсть, никогда ей спокойно на берегу не лежится, когда все загорают. Волейбол, футбол с ребятами, наиграется, разгасится, подлетит к ним, лежащим рядком на одеяле, пышет от нее жаром, затормошит Михаила: в воду, в воду!

— Охолони, мокрая вся! — буркнет мать.

Но не слушает ее Лиза, тянет в реку.

Любила плескаться с ним, любила, раскинув руки, лечь на воду на мелководье и чтобы он толкал ее по воде. Озоровала часто. Подплывет сзади, прыгнет на плечи, утопит в воду, брыкается, визжит. Или подныр­нет, ухватит за ногу и потащит на дно. Хохот, шум, визг! Насте шум надоест, прикрикнет:

— Хватит, вылазь! Разбузыкалась!

А Лизе хоть бы что, не слушает. Вода кипит вокруг нее.

— Русалка шутоломная! — ругнется мать и снова за­прокинет к солнцу лицо с листом подорожника на носу.

А когда Лиза, мокрая, с сизыми мурашками на животе, бухнется рядом, поморщится Настя от холод­ных брызг, буркнет недовольно:

— Глянь в зеркало, баба-бабой, а разум детский! Скоро дети пойдут, а ты все, как пятилетняя!

— Ох, бабы, бабы! — вздохнет притворно горест­ным тоном Лиза. — Как вы быстро стареете! Неужели и я через десять лет такой же наседкой стану?

— Станешь… Куда ты денешься…

— Ни за что! — вскочит и помчится на луг, откуда ребячьи вскрики доносятся и удары по мячу.

По вечерам, когда солнце садилось, и заря долго тлела на востоке, когда воздух застывал, становился томным и особенно явственно чувствовался запах цветущей сирени, теплой хвои, собирались дачники на поляне за зеленым забо­ром, огораживающим дачи, где под высокими кустами сирени были лавочки, разжигали костер, разговаривали, слушали песни Чиркунова, если он приходил с гитарой. Зате­ялись один раз играть в горелки. Леночка организовала, игривость на нее напала в тот вечер. Разбились на пары, выстроились. Михаил остался сидеть на скамей­ке с Настей. Пары ему не хватило, а Настя наотрез отказалась бегать. Михаил смотрел, как носятся по поля­не ребята за девчонками, как мелькают, взлетают длинные волосы Леночки над ее спиной, как развевает­ся от ветра широкий сарафан Лизы, кричал, подсказы­вал «горевшему», кто в какую сторону побежит, созда­вал шум, отчего еще веселей и азартней бегали ребята. На шум и крик пришла еще девчонка, и Михаил встал с ней в пару. «Горела» Лиза. Он видел, что, когда бежали бывшие впереди него пары, Лиза только дела­ла вид, что пытается их разбить, халтурила. Очередь пришла бежать Чиркунову и его напарнице.

«Горю, горю, пылаю!» — крикнула Лиза особенно озорно и звонко, повернувшись к парам спиной.

Михаил быстро поменялся местами со своей напар­ницей и побежал с той стороны, где стояла девчонка, а она — наоборот, с его стороны. Лиза видела, с какой он стороны стоял, и кинулась туда, заметив бегущую девчонку, все-таки пробежала немного за ней, отсекла ее подальше от Чиркунова, не давая им соеди­ниться, потом круто развернулась и кинулась за ним так резво, что он едва успел увернуться, чтобы она его не посалила. Он, убегая, влетел в лесок, запетлял меж деревьев, стараясь вырваться назад, на поляну, где ждала его девчонка, но Лиза не отставала, мчалась вплотную. И вдруг он кувыркнулся в траву, то ли о корень споткнулся, то ли она, догоняя, нарочно подсекла его, упал, покатился. Лиза тоже полетела на него, навалилась на грудь мягким разгоряченным те­лом. Волосы ее защекотали ему щеки, черные блестя­щие глаза застыли над ним. Она не дышала, только сердце гулко било ему в грудь. Долго это было или одно мгновение? Ему тогда вечностью показалось, словно он окаменел. Она вскочила на корточки, озорно глядя на него, показала язык и мягко побежала назад.

— Поймала?

— А куда он денется, — ответила уверенно и встала впереди пар, поджидая его.

Вероятно, Андрей Анохин тоже был в тот вечер, играл с ними в «горелки», наблюдал за ними, но Чиркунов не помнит его совершенно, не сохранился в памяти, слился в безликую массу с другими подростками. Каким он был в Масловке, помнит, а на поляне, на пляже на берегу Цны, не видит, не представляет его.

А в тот вечер, когда стемнело совсем и над поляной застыла огромная луна, когда запах сирени стал особенно дурманящ,  развели костер, Михаил, видя, как в черных зрачках Лизы пляшет огонь, пел под гитару:

 

Милая девушка, что ты колдуешь

черным зрачком и плечом?

Так и меня ты, пожалуй, взволнуешь,

только я здесь ни при чем.

Знаю, что этой игрою опасной

будешь ты многих пленять…

 

Ошибся Чиркунов. Не суждено было Лизе многих пленять. Недели через две после этого вечера она утонула в реке. Что случилось с ней? Почему она белым днем, когда народу было полно на пляже, нырнула и не вынырнула? Не сразу хватились, что ее не видно, не слышно. Кинулись искать в том месте, где она плавала, не учли, что течение в Цне сильное. Через час нашли метров за двести ниже. Гадали: что случилось? Реши­ли — судорога. Но он-то понимал, понимал…

 

 

24

 

Вспомнилось, как застал он однажды Лизу одну на даче. Дело к вечеру шло, но было жарко. Лиза сидела на крыльце в плетеном кресле, сушила волосы. Она только что прибежала с реки и сидела, запрокинув голову. Длинные ее волосы свисали позади кресла, сушились на солнце, а лицо было закрыто носо­вым платком. Услышала шаги, сняла платок, гляну­ла, смутилась, дернулась в кресле, напружинившись, но осталась сидеть, только побледнела почему-то сильно.

— Леночка здесь?

— Они с мамой загорают. Сейчас придут… — и до­бавила:— Посиди со мной… Спой мне… Грустно…

— А у меня такая тоска… просто душно, — при­знался он и полез на второй этаж за гитарой.

Да, именно тогда стала нападать на него изредка такая тоска, что в глазах темнело. Вернулся с гитарой, сел напротив. Лиза снова закрыла лицо платком и запрокинула голову.

 

Порою внезапно темнеет душа —

Тоска! А Бог знает — откуда?

Осмотришь кругом свою жизнь: хороша,

А к сердцу воротишься: худо!

Все хочется плакать. Слезами средь бед

Мы сердце недужное лечим.

Горючие, где вы? Горючих уж нет!

И рад бы поплакать, да нечем.

 

Он пел, а она сидела неподвижно с запрокину­тым, накрытым платком лицом. Солнце опускалось все ниже, стало прятаться за покачивающиеся от теплого ветерка ветви деревьев. Воробьи облюбова­ли куст сирени неподалеку от крыльца, горласто и задиристо переругивались. А он пел. И когда замолчал на мгновенье, ему почудилось, а может, это просто ветерок прошелестел, нет, нет, он явно услышал шепот:

— Поцелуй меня!

Он замер, смотрел на платок на ее лице, на губы, маленькими бугорками поднимавшие белую ткань. Она застыла, не шевелилась, только пальцы немного подрагивали на подлокотнике. Он видел, как она мед­ленно сдавила деревянный подлокотник так, что паль­цы побелели, зато перестали дрожать. Он закрыл гла­за, чтобы не видеть эти пальцы, губы, загорелую шею и сильно ударил по струнам:

 

Солнца луч промеж туч был и жгуч, и высок.

Мы сидели с тобой на крыльце.

Я грустил, песни пел, я глядел на белевший платок,

Что лежал на твоем загорелом лице…

 

И неожиданно отбросил гитару, поднялся и сбежал по ступеням в сад. Воробьи с шумом сорвались с куста сирени. Он быстро пошел к калитке. Открывая, огля­нулся. Она смотрела ему вслед и улыбалась, как пока­залось ему, хитро и понимающе.

А в следующее воскресенье, когда он в саду жарил шашлыки, брызгал на шипящее мясо, к нему быстро подошла Лиза и протянула открытую школьную тет­радь в клеточку, указала на последний абзац:

— Прочти вот здесь… Только здесь!

— Что это?

— Читай, читай…

Лиза сегодня с утра почти не разговаривала с ним, была резкая, грубая, напряженная. Она стояла рядом, ждала, когда он прочитает.

«Опять прикатила Леночка со своим кудрявым иди­отом, — читал он, — экспедитором Васькой. После обе­да они поднялись наверх, и я подсмотрела. Никто не знает, что из коридора можно подсмотреть в щелочку. Особенно поразило меня ее лицо во время этого. Она металась на подушке с открытым противным ртом, ахала, стонала, вскрикивала, бормотала что-то. И ка­жется, даже слюни текли из ее рта. Мерзкая, мерзкая тварь! Почему ее Миша не убьет? За что он ее лю­бит?.. Мама говорит, что ночью я кричала что-то во сне, дрожала, а мне кажется, я не спала всю ночь. Днем мама на работе была, а ко мне зашел Андрюшка Анохин. Он сбежал из своего пионерского лагеря, шел мимо, а я его позвала, сказала, что у нас вино осталось от вчераш­него. Мы с ним выпили по бокалу сухого вина, потом пошли наверх, и это произошло на той самой кровати. Мне было больно, гадко, хотелось сбросить на пол Андрюшку. Потом без отвращения и стыда я не могла на него смотреть. Как все отврати­тельно и мерзко! И я, я — мерзкая тварь!»

Он прочитал, сидя на пеньке перед тлеющими уг­лями, шипящими от падающих на них капель жира с подгорающего мяса, поднял на нее глаза, ошелом­ленный. Она резко вырвала тетрадь, выдрала стра­ницу, скомкала и кинула на угли. Показала ему язык и побежала с тетрадью мимо крыльца к калитке. Ско­мканный лист на углях задымился, зашевелился, раз­ворачиваясь, и разом вспыхнул, словно на него плес­нули бензином. Мясо подгорало. Он не обращал вни­мания, сидел остолбеневший, раздавленный. И догадался, понял: выдумка все это Лизы. Не было ни того, ни другого. Дурочка, ну дурочка!

Обедать она не пришла. Ели шашлыки без нее. Настя ворчала, мол, в последние дни Лиза, как сбесилась, будто бешеная собака ее укусила. Никакого сла­ду! Пообедали они и снова на речку. Издали еще увидели, как Лиза носится по лугу с мальчишками за мячом. Заметила их, остановилась. Мальчишки кри­чали что-то ей, а она стояла, смотрела. Потом сно­ва помчалась за мячом. Набегалась, подошла к ним, лежавшим мирно на песочке, оглядела каким-то странным взглядом, ничего не ответила на вопрос матери: почему исчезла, не пообедав, — только усмех­нулась, разбежалась, мягко утопая в песке, нырнула головой с берега и поплыла. Живой они ее больше не видели.

Вот эти дни, особенно последний, и вспоминались почему-то часто Чиркунову, живо видел он снова и снова, как стояла над ними, лежащими на песке, Лиза, стояла строгая, печальная; когда глянула на него, в глазах были упрек, сожаление, словно он обе­щал сделать для нее что-то важное и не сделал, хотя уверял, клялся, упрек и грусть, грусть…

 

 

25

 

Однажды на рассвете Чиркунов проснулся внезап­но, поднял голову, вслушался в тишину: почудилось, кто-то его позвал, произнес его имя. Тихо. Шороха не слышно, и снова показалось, что кто-то притаился в углу за печью. Выжидает. На улице рассветало, светлело оконце. Он сбросил оцепенение, потянулся, зевнул и сел на топчане, надел сапоги, вышел на порог. Большая прозрачная луна зацепилась за верхушку кед­ра и застыла. Предрассветный туман легкой дымкой полз со стороны озера. Тихо. Ни ветерка. Деревья окаменели. Чиркунов постоял, послушал тишину, ду­мая, как провести день: с ружьем побродить или по грибы податься, решил, что с ружьем бесполезно бро­дить, а грибы зимой пригодятся. Чувствовал он себя, как всегда, по утрам — подрагивали руки, ноги слабые, негнущиеся. Муть в голове и во рту. Водка еще была, рано в поселок идти. Пересилил себя: умыться надо, а потом уж за завтраком принять дозу.

Воды в ведре не оказалось, и ноги сами понесли его к топчану, где были бутылки, но снова на полпути удержался, взял ведро и, сгорбившись, побрел к речке. Ведро тихонько поскрипывало. Неподалеку от берега тревога почему-то охватила его, почудился голос тихий, женский вроде — песня, что ли? Он приостановился, замер, вглядываясь в туман. Воды, берега не было видно в мутноватой пелене. Но певучее бормотание слышалось явственно. Михаил осторожно, от дерева к дереву, стал пробираться, спускаться к речке. Наконец, он различил под ивой, там, где он черпал воду, где ветки дерева касались реки, на самом краешке берега темную фигуру. Какая-то женщина сидела у воды и что-то делала, то поднимая к голове руку, то опуская, кажется, расчесыва­ла волосы, расчесывала и пела, расчесывала и пела. Михаил слова песни ясно расслышал. Голос женщины или девуш­ки грустный и, кажется, знакомый. Из поселка, что ли, кто? Но зачем в такую рань? И одна… А что это? Ноги у нее в воде? Холодно! А-а, она в сапогах, вон как блестят при луне! Михаил подкрался ближе и различил, что это молоденькая девушка. Сидела она спиной к нему и нето­ропливо расчесывала волосы и пела:

 

Ты придешь на мой голос печали,

Я сегодня светла и нежна,

Потому что тебя обещали

Мне когда-то сирень и луна.

 

На этих словах она оборвала песню и оглянулась. Чиркунов обмер, застыл за кустом. Он узнал Лизу. Да, это была она! Ужас охватил его, оторвать глаз не мог от девушки. А она улыбнулась ему приветливо, словно именно его и ждала на берегу, и махнула рукой, при­глашая подойти. Он вышел из-за куста и деревянными ногами шагнул несколько раз к ней, позвякивая пус­тым ведром.

— Что же ты так долго спишь? — с упреком, но нежно спросила она, глядя блестящими черными гла­зами, как он медленно приближается.

— Я за водой… вот… — проговорил он сконфужен­но, оправдываясь. Озноб колотил его. Боялся, что зубы застучат.

— А-а, — словно обрадовалась она. — Ну, иди, чер­пай…

Но он оцепенел, увидев, что не ноги в сапогах опустила она в воду, а рыбий хвост, большой зеленоватый, поблескивающий чешуей при луне. Страшное бы­ло желание рвануться назад, удрать. Со своим рыбьим хвостом она не догонит. Но ноги не двигались. «Не во сне ли это?» — металось в голове. Ущипнул себя за ногу свободной рукой, аж поморщился от боли. Но русалка не исчезла. Смотрела на него по-прежнему приветливо, улыбалась ласково, приглашая зачерпнуть воды. «Подойдешь, защекочет!» — вспомнилось народ­ное поверье, что русалки заманивают своим пением, а потом защекочут, утащат в воду и каюк.

— Верно, куда торопиться, посидим, поговорим, — зажурчала Лиза-русалка. — Мне так хотелось тебя уви­деть! Садись, садись… Посидим вдвоем. Я так по тебе соскучилась!

Голос у нее был такой печальный и нежный, такой доверчивый и открытый, что страх, ужас, сковавший Михаила, стал отступать, и он сел, опустился все еще нерешительно во влажную от росы траву. Ведро он осторожно поставил рядом, и съежился, сжал ладоня­ми плечи, скрестив на груди руки.

— Зябко, — посочувствовала она, хотя сама была в легком сарафане, с голыми плечами и руками, в том самом, в котором играла в «горелки». — А мне уже все равно: зябко ли, жарко… Что ты смотришь так? Разве я сильно изменилась?

— Волосы зеленые, — пролепетал он.

— Да, да, — согласилась Лиза и объяснила: — Это от воды. Я же теперь все время в воде… А ты изменился… высох, совсем высох… И борода, смотри, седая почти… И глаза поблекли, мертвые… Неужели ты такой старый?

— Тридцать скоро… Я устал, седеют от устало­сти, — вздохнул Чиркунов.

Он расслабился. Жалко ста­ло себя, рано постаревшего, захотелось, чтоб и Лиза пожалела его.

— Помнишь, ты был веселый?.. Помнишь, как иг­рали в Цне? Вода кипела…

— Помню, помню… И ты огонь была…

— Я знаю, ты хочешь, чтоб вернулось то время, когда тебя все любили, — горячо зашептала она, — но мы можем и сейчас в воде поиграть. Мы вообще можем всегда быть вместе, все­гда в воде! Иди ко мне, не робей!

Она протянула навстречу ему руки, шевельнула хвостом. Тихие круги пошли по воде, скрываясь в тумане.

— Холодно, — передернул он плечами, которые продолжал сжимать пальцами.

— Это вначале… Потерпи две минуты, и тебе будет все равно.

— Здесь мелко.

— Да-да, мелковато, — с сожалением согласилась она. — Иди к озеру. Тут рядом, я приплыву. Буду ждать. — Лиза стала сползать в воду, пошевеливая хвостом.

— Погоди, — остановил ее Чиркунов. — Я спросить хотел…

— Потом наговоримся, у нас столько времени бу­дет, — нежно смотрела на него Лиза.

— Нет, погоди еще чуть-чуть! — торопливо вскрик­нул Михаил.

Она глянула на него тем же самым взглядом, что смотрела перед тем, как навсегда прыгнуть в воду, в Цну.

— Скажи, ты написала правду? Или все это фан­тазия? Там, в дневнике…

— А разве это важно? Правда в другом, и ты ее всегда знал.

— Да, я понимал, что ты любишь меня. Но что я мог сделать? Чем помочь?

— Да, ты всегда был трусом, — с горечью подтвер­дила она.

— Нет, не был я трусом в любви, — не согласился он. — Когда я полюбил Леночку, я бросил все!

— А была ли любовь?

— Была, была! — воскликнул он. — Пылкая, сле­пая…

— Нет, любви не было… Любовь слепой не бы­вает, это страсть слепая! Томление по новизне было, и от того страсть к первой же податливой, слепая страсть… И поступил ты, уходя от Василисы, не сме­ло, а слепо. Я знаю, что ты трус, и все же я люблю тебя!

— Я не трус! — вскричал он.

— Не трус, а что же ты боишься шагнуть ко мне? Иди, я обниму тебя так, как никто не обнимал! Я буду ласкать тебя, нежить, я покажу, какая любовь бывает. Страсть — чепуха, страсть — ничто в сравнении с лю­бовью. Ты забудешь обо всем… Никаких желаний у те­бя больше не будет!

Михаил улыбался, слушая ее нежный обволакива­ющий голос.

— Скажи, а ТАМ хорошо… Как я там буду?.. Как же мы будем вместе? Не буду же я русалом? Русалки только женского пола.

— Смешной какой ты, — захихикала она совсем не обидно. — Ты забыл про водяного!

— Ах, да, да, совершенно забыл про водяного! Водяной это хорошо… Я согласен. — Он поднялся.

Лиза радостно шлепнула хвостом по воде, со­скользнула в реку, и Михаил шагнул вслед за ней, утонул сапогами в тине у берега, зачерпнул холодной воды, поднял со дна муть.

— Сюда, сюда, — манила его Лиза на середину ре­ки. Голова ее с мокрыми волосами торчала над водой.

Но на середине реки вода едва достигла ему до пояса.

— Не, Лиза, тут мелко и топко. Тут мы не поигра­ем. Ты плыви к озеру, я сейчас приду…

Михаил быстро вылез на берег и зашагал к озеру, оставив ведро под ивой. Холодная вода в сапогах булькала, хлюпала, выплескивалась и разбрызгивалась по траве. Он не замечал, не думал о том, что надо вылить ее из сапог.

Солнце высунулось из-за лесочка за озером, прони­зало туманную тайгу длинными золотистыми лучами. Чиркунов любил такое утро, но сейчас не замечал красоты, быстро шагал меж деревьев, мимо своей избушки. Увидев ее, он приостановился и завернул к ней, решил прежде выпить малость, согреться. Уж больно зябко.

В комнате приложился к начатой бутылке, пил, пил, булькал, пока не опорожнил, кинул в угол и торо­пливо двинулся к озеру. Заждалась теперь Лиза. Теплее становилось, озноб прошел, легкость в теле появилась. Голова замутилась приятно. Вышел к озеру, огляделся. Над водой стлался туман. Солнце, выползшее полно­стью из-за деревьев, золотило тонкий верхний слой тумана. Ах ты, Господи, как хорошо! Вода неподвиж­ная, тяжелая, бордовая. Стоит, не колышется. Лизы нигде не видно. Михаил осматривался, вслушивался: не слышно ли где поблизости плеска.

— Лиза, Лиза, — вполголоса позвал он. Крикнул громче: — Лиза!

Тишина. «Что она, заблудилась? Или там ждет?» — недовольно подумал Чиркунов. Спустился к самой воде, вытянул шею, вглядывался. Нет! Решил, что осталась там, у ивы. Выбрался наверх и побежал.

 

 

26

 

Ведро одиноко стояло в траве. Под ивой никого не было. Михаил спустился к тому месту, где сидела Лиза, и где он входил в воду. Следы его были видны в очистившейся от мути воде. Придерживаясь за толстую ветку ивы, он вглядывался в воду. Спокойно все, тихо.

— Лиза! — позвал он негромко. — Куда же ты делась?

— С кем это ты? Что за Лизу зовешь? — раздался, как взрыв, голос позади него.

Он резко обернулся. Чуть не упал в воду. Андрей Анохин стоял на берегу с тощим рюкзаком за спиной.

— Какую Лизу? — смешался Михаил, выбираясь на бе­рег. — Склизко, говорю, рюхнул в воду, полные сапо­ги… — Он сел на берег, разулся, вылил из сапог.

Пока он выжимал носки, обувался. Андрей зачерпнул ведром воды.

— Пошли скорей, а то простудишься. Загнешься тут один…

Они быстро направились к избушке.

— А ты чего? Ко мне?

— Ты же обещал мне грибные места показать. Меня ребята ждут с белыми грибами.

— Пьянка намечается?

— Повод есть. Первый коренной житель поселка Вачлор появился! Васька Шиндарев отцом стал. Де­вочка…

— У Васьки девочка?.. Это надо отметить, надо поздравить… Слушай, а Звягин все молчит?

— Ах да! Я принес. Два дня назад получил, — сунул Анохин руку в карман и подал письмо.

Чиркунов остановился, разорвал конверт дрожа­щими руками и начал читать. Прочитал про себя и прошептал побелевшими губами:

— Это я виноват… И та, сука…

— Что случилось? — тревожным голосом спросил Анохин.

— Дочка погибла… Вывалилась с четвертого эта­жа… Ах, тварь, куда она смотрела…

— А ты причем? Она не уберегла…

— Нет, я, я… — и быстро пошел впереди к избушке.

Андрей за ним едва поспевал.

В избушке Анохин вытащил из рюкзака две буханки хлеба, батон колбасы, пакет картошки, пачку газет. Вытаскивал, бросал на топчан и ворчал:

— Читай, жри — не хочу!

А Михаил налил и протянул ему стопку, бросил корот­ко, хмуро:

— Помянем…

Выпил, выдохнул, пробормотал:

— Я ж дочку совсем не знал… Уехал, когда она агукать добром не научилась… Вот так-то. — И надол­го замолчал, задумался, и вдруг оживился, заговорил другим тоном, заплетающимся языком, захмелел бы­стро:— Это же… меняет дело… совершенно меняет… Ну, просто совершенно…

Андрей забеспокоился, что Михаил свалится сейчас, а без него придется не белые грибы, а моховики соби­рать. Не зная мест, белые грибы весь день проискать можно.

— Ты давай быстро меняй сапоги, портянки, брю­ки. Простудишься. Давай, давай, — Анохин подста­вил ближе к топчану резиновые сапоги, встрях­нул Чиркунова. — Где у тебя штаны? Шевелись…

Михаил послушно стал переодеваться, бормоча:

— Пионер, милый… ты знаешь, как я тебя люб­лю…

— Не любишь, а уважаешь.

— Нет, не скажи, люблю… Ближе тебя у меня никого нет… ты меня любишь, да, да, я знаю…

— Не люблю, а уважаю.

— Нет, не скажи… Кто меня посещает здесь? Кто меня кормит? Ты налей, налей еще стопочку… Захорошеет…

— Себе налью, а ты не жди… Ты и так хорош… Слушай, может, хватит тебе здесь куковать? Неужели ты так слаб, что не сможешь пить бросить? Протерпел же три месяца зимой без водки. Не умер. Неужели снова сил не хватит?

— Хватит, Пионер, хватит, — пробормотал Чиркунов, то ли подтверждая, что хватит сил бросить пить, то ли предлагая прекратить этот разговор.

 

 

27

 

Плотники в тот день, когда Звягин вышел на работу, подгоняли двери. Работалось Звягину в охотку, радос­тно. Маляры, стекольщики, увидев его, останавлива­лись, расспрашивали, интересовались Чиркуновым.

Язык устал за день. Казалось, все были рады, что Звягин вернулся.

В конце дня стоял с бригадиром на балконе шесто­го этажа, рассказывал о Сибири, о том, какие дома строил там, о рыбалке. Черенков рыболов. Слушал с завистью. Эх, половился бы он там! Звягин, рас­сказывая, поглядывал вниз, туда, где бульдозер раз­равнивал землю возле дома, сгребал строительный мусор в кучу, чтобы потом вывезли его на свалку. Среди мусора виднелись обломки досок, оболонки, в которых были упакованы лифты, обрезки плинтусов, реек, наличников.

— Ядров достать никак не могу, а тут сколько добра пропадает, — не выдержал Звягин, прервал рас­сказ, проговорил с огорчением.

— Если нужно, собери да вези домой, — ответил бригадир.

— Да, за эти щепки прораб голову оторвет.

— На черта они ему нужны… Хочешь, я поговорю с ним?.. Пошли, а то сейчас бульдозер сгорнет в кучу, засыплет землей, затопчет — не выдерешь. А там этих дров — на машину не погрузить!

Прораб разрешил: бери, кому это дерьмо нужно. И Звягин стал складывать к стене дома, где уже было заасфальтировано, деревянные обломки. Куча росла быстро. Правильно сказал бригадир, полную машину набрать можно.

— Во, глядите, Плюшкин опять мышкует! — услы­шал Звягин над головой насмешливый голос Зотова. — Киндец управлению, все разворует!

Зотов стоял на балконе второго этажа с двумя молодыми парнями, которые появились в бригаде во время отсутствия Звягина. Он с ними еще не был знаком. Один — хилый, корявый, другой хоть и не высок ростом, но сбитый, крепкий, чем-то напомина­ющий Зотова. Сын, должно быть. Звягин слышал, что сын Зотова работает в бригаде, но, кто из ребят его сын, пока не знал. Зотов, видя, что Звягин не отклик­нулся на его слова, крикнул:

— Эй, Плюшкин, держи! В хозяйстве сгодится! — Он кинул вниз желтую стружку, завитую в колечко.

Ребята, стоявшие с ним, засмеялись.

— Он тут раньше даже дерьмо домой тащил, — сказал ребятам Зотов. — Говорит, на удобрение пой­дет…

Звягин едва сдержался, чтобы не запустить обрезок рейки в Зотова. Собирать дрова расхотелось, но он пересилил себя, смолчал, кидал по-прежнему в кучу обрезки. Только отошел подальше, к следующему подъезду, чтобы не слышать шуточки Зотова. Стал собирать другую кучу. Но настроение осталось препар­шивым. Неужели опять посмешищем станет? И зачем связался с этими дровами, дурак? Надо было ждать, когда появятся на складе.

Собрал дрова, привез после работы. Но не радо­вали они, даже носить не стал к сараю, оставил у забо­ра. Снова дома хмурый был, снова искал в газете строки о Сибири, снова вспоминал недавние дни, гру­стил, думал, — другие обживают тайгу, другие, не он. Его удел в поросячьем навозе возиться, прасука откар­мливать, парнички в порядке содержать. Неужели, правда, такой его удел?

Боялся, что на другой день Зотов снова насмехать­ся начнет, Плюшкиным звать будет, но ничего, прора­боталось мирно. Дома вечером стаскал дрова к сараю, собираясь перерубить их на дрова в воскресенье. Утром бригадир поставил его замки врезать во входные двери. Сидел на ящике, долбил долотом, когда услышал за спиной тонкий голосок:

— Привет, Плюшкин!

По длинному коридору шел мимо корявый паре­нек, один из тех, что стояли с Зотовым на балконе.

Звягин подскочил на ящике, цапнул паренька за рукав, дернул в комнату и ухватил за ухо, стал выво­рачивать и приговаривать:

— Еще раз, щенок, услышу, совсем ухо оторву!

— А-а-а, пусти! — оскалился, заблажил паренек.

Звягин дал ему пинка напоследок, вышвырнул в коридор.

— Беги и помни!

До конца недели никто больше не довязывался к Звягину. Один раз Черенков дал задание Звягину вместе с тем корявым пареньком Витей поставить чердачные двери. Витя послушно и быстро выполнял все, что говорил ему Звягин, и намека не было на бывший инцидент. Потому Звягин и поймался на новую подколку. Шел с ящиком в руке по коридору мимо открытых дверей квартир и спокойно повернулся, вошел в однокомнатную квартиру, когда его позвал Витя.

— Звягин, посмотри, — указал Витя в санузел, со­вмещенный в однокомнатной квартире, где уже поста­вили оборудование, — не сгодится на удобрение? А то забирай!

Кто-то наложил в унитаз, а воду еще не подключи­ли, чтобы смыть. Сказав это, Витя метнулся в кухню, где громко захохотал своим хриплым голосом Зотов.

— Я сейчас уши надеру не ему, а тебе, старый ишак! — затрясся Звягин и шагнул к замолчавшему Зотову.

Витя в угол забился.

— Может, мне надерешь, а? — услышал Звягин за спиной насмешливый голос и обернулся, увидел сына Зотова, Сергея. — Ну, надери, попробуй! — шел на него Сергей, крепкий, лобастый.

Звягин выхватил топор из своего ящика и шагнул навстречу. Сергей отскочил.

— Ну-ну! — заорал сзади Зотов. — Топором и я ма­хать могу!

Слышно было, как загремел инструментом Зотов, наверное, тоже вытащил из ящика топор. Звягин, не оглядываясь, шел на Сергея. Тот шарахнулся в ком­нату и захлопнул дверь, а Звягин вышел из квартиры и пошел по коридору, продолжая держать в дрожащей руке топор.

 

 

28

 

Дома он опять был раздражительным, опять по­крикивал на детей. Они, заметил, сторониться его ста­ли, и Валя с опаской с ним разговаривала. Взгляд ее, искристый, счастливый, всю первую неделю, стал туск­неть. Ночью она осмелилась, спросила:

— Ваня, что с тобой? Что тебя мучает? Почему ты такой мрачный?

— Ну, какой же я мрачный? — оправдывался Звя­гин, чувствуя мучительную вину перед Валей и детьми. «Всё, с завтрашнего дня держу себя в руках. Вале и ребятишкам — ласку, только ласку!» — Неужели я та­кой мрачный? — целовал он жену. — Это, кажется, устаю, наверно… Я больше не буду. Увидишь! Я стану самым ласковым!

— Ребятишки дичиться тебя стали. Сразу-то при­липли к тебе. Особенно Света. Только одно у нее: папа, папа, папа! Я уж и ревновать стала, а ты вдруг…

— Ну, хватит, хватит, Валюша, — ласково зажал он ей рот ладонью. — Я больше не буду!

Утром лежал в постели, слушал, как ходит в прихо­жей по комнате жена, позвякивает посудой, разговари­вает приглушенным голосом с детьми. В горницу к нему они не заходили. «Боятся!» — с горечью подумал Звягин и позвал громко:

— Светик!

Девочка заглянула в комнату, посмотрела на него настороженно и выжидательно.

— Иди ко мне, — позвал он ласково. — Ну, иди!

Света подошла потихоньку, глядя на него. Он под­хватил ее резко, бросил на кровать и стал щекотать, громко восклицая:

— Щекотушки щекота! Щекотушки щекота!

Так они играли в первые дни после его приезда.

Девочка завизжала, захохотала, извиваясь на кровати, забила ногами, уворачиваясь от него. Краем глаза он видел, что из прихожей смотрят на них с улыбками Валя и Юрка. Валя подтолкнула сына в горницу:

— Ну-ка, защекотайте его вдвоем!

Юрка бросился к ним на кровать и начал щекотать отца. Света вывернулась, когда он отвлекся к сыну, и тоже кинулась щекотать его. Они визжали, кричали, хохотали, пока не свалились все трое на пол.

Звягин, довольный, бодрый, умылся и вытирался полотенцем посреди прихожей, взгляд его остановился на его сибирском портрете, и незаметно для себя он шагнул к нему. Тер плечи полотенцем, глядел на пор­трет задумчиво, грустнел. За завтраком уже не было прежней бодрости, хоть и улыбался детям, старался похвалить, приласкать Валю.

Юрка в школу убежал, а он взял топор и пошел к сараю, рубить дрова. Плинтус и наличник, какой подлинней, и доски поровней он выбрал из кучи, пригодятся, может быть, когда, а остальные обрезки стал колоть и складывать в сарай. Как только он начал стучать топором, захрюкал поросенок, сначала поти­хоньку, как бы сам с собой разговаривая, потом сер­дитей, громче.

— Валя! — крикнул Звягин. — Ты прасуку давала?

— Кормила… Не обращай внимания, — отозвалась жена.

Боров урчал все сильней, повизгивал. А Звягин тюкал топором, стучал, но не удавалось не обращать внимания, нервничать стал. Рука топор неуверенней держала. Удары рассчитывать перестал. По тонкой щепке слишком сильно врезал. Она раскололась, под­скочила вверх с силой и по скуле ему, да больно как! Бросил топор, ухватился за щеку, потирая. «А если б в глаз?» — подумал и закричал в сторону свинарника:

— Да заткнись ты, гад!

Получился у него нервный, визгливый крик. И бо­ров взревел таким же визгом, словно передразнивая. Звягин матюкнулся и зашагал в дом за месивом.

Поросенок визжал резким, невыносимо отврати­тельным визгом. Звягин, матерясь, ворвался в свинар­ник, выплеснул месиво в корыто и ударил кулаком борова:

— Жри, гад!

Поросенок ринулся было к корыту, но после удара остановился, отступил в угол и закричал громко, про­тивно. Кричал и смотрел насмешливо на Звягина.

— Жри, сволочь!

Но боров не собирался выходить из угла. Тогда взбешенный Звягин схватил кол, стоявший у стены, влетел в закуток и огрел поросенка от души. Боров взвизгнул, бросился вдоль стены мимо Звягина, толк­нул его жирным боком и выскочил в открытую дверь из закутка в сарай, потом в сад. Звягин поскользнулся на мокрых досках от толчка поросенка и грохнулся спиной в липкую вонючую грязь. Пытаясь вскочить, опять поскользнулся и шлепнулся на бок. Поднялся, грязный, липкий, вонючий, он, не помня себя от ярости, кинулся вслед за поросенком, схватил топор, воткнутый в пенек возле кучи дров. Боров, выставив вперед пятак, мчался вдоль забора. Звягин припустился за ним, кричал во все горло:

— Зарублю, стерва!

— Ваня, Ваня! — испуганно выскочила на крыльцо Валя.

Ослепленный яростью Звягин запустил топором в поросенка, но промазал, попал в стойку парника. Она треснула резко, переломилась.

— Ваня, ты что! — подлетела к нему Валя.

Звягин оттолкнул ее от себя. Она упала навзничь.

Он схватил топор и начал крушить парник: легко хряпали стойки.

— Все порублю! Все!! — орал он. Хватил топором по яблоне, швырнул его в стену дома. — Порублю! Пожгу! Где керосин!?

— Ванечка-а! Ванечка! — рыдала, цеплялась за него жена, не давала бежать к веранде.

Звягин отталкивал ее, хрипел, как загнанный.

— Ванечка! — кричала, плакала Валя. — Что с тобой? Что с тобой?

Он сопротивлялся все слабее. Так дошли до веран­ды. Звягин, дрожа, опустился на ступеньку. Валя села рядом и, продолжая плакать, обняла его за шею. Он постепенно отходил, успокаивался, но на душе стано­вилось тоскливо, так тоскливо, что зарыдать хотелось, завыть. Звягин потерся щекой о волосы плачущей же­ны и заговорил, забормотал:

— Прости, Валюша… Прости… Не могу я больше так жить! Не могу… Все осточертело! Давай уедем отсюда. Туда, в Сибирь! А? Дом продавать не будем. В случае чего вернемся… А здесь у нас жизни не будет! Не будет!

— Ты что? Что ты говоришь? Одумайся…

 

 

29

 

Андрей Анохин вышел из конторы на крыльцо, надвинул потуже кепку, чтоб ветром не сорвало. Наме­ревался он идти на свой участок, сказать бригаде, что к обеду придут два вагона шпал. Вышли из Сургута. Дверь с шумом ударила, захлопнулась за ним. «Опять забыл придержать!»— с досадой подумал он о двери, которая всегда хлопала оглушительно.

— Анохин, — окликнул его парень, стоявший возле плакатов наглядной агитации рядом с какой-то женщиной, — Андрей, женщина, вот, Михаила Чиркунова разыскивает. Он ведь с вами плотничал…

Женщине на вид лет под тридцать. Полновата несколь­ко. Зеленое осеннее пальто на ней, такого же цвета вязаная шапочка, стоптанные сапоги на невысоком каблуке. Простая, ничем не примечательная. В глазах усталость, надежда и какая-то настороженность, ро­бость.

— А зачем он вам нужен?

— Видите ли, я его жена… Бывшая жена… — запи­наясь, ответила она.

— А зовут вас как? — нахмурился Андрей, не от нее ли Чиркунов скрывается.

— Василиса… Василиса Егоровна.

Да, это была Василиса, Василиса Прекрасная! Ник­то не знал, сколько ночей бессонных провела она после того, как получила деньги от Чиркунова, сколько дум передумала, сколько страданий душевных перенесла, прежде чем решиться поехать черт те куда, за Ураль­ские горы, и никому не сказала, ни с кем не посовето­валась, ни на что не надеялась. Уверена была, что Михаил один, уверена, что пьет безбожно. Но помнила она годы, прожитые вместе, и не представляла Михаила опу­стившимся, хотя понимала разумом, что это так. Ду­мала она, думала и решила: надо съездить, посмот­реть, поговорить, может быть, он в ней нуждается? Видно, не забыл ее, раз столько денег прислал. Васи­лиса второй год жила одна, с детьми, не удалась жизнь и со вторым мужем. Дениска взрослый уж совсем парень, во второй класс ходит, а девочке четвертый годок. Поручила присмотреть за ними Василиса сосед­ке, подруге своей, сказав, что к тетке едет в Москву, взяла на работе три дня за свой счет и полетела.

Анохин показался ей человеком неразговорчи­вым. А он просто не знал, что рассказывать про Чиркунова, понимал, что она не знает, что нет давно пре­жнего Михаила, того, которого она помнит. На вопросы он отвечал односложно: встретятся, сами разберутся. Да и неизвестно, как Чиркунов встретит ее, будет ли рад. Она, должно быть, тоже давно не та, что вспоми­нается Михаилу Василисой Прекрасной. Усталая, израбо­тавшаяся.

— Идемте ко мне, там подождете… Я схожу за ним.

— Ну что вы! — встрепенулась радостно Василиса Егоровна. — И я с вами.

— Это не близко. По тайге… Я один быстрее сго­няю… Да и не уверен, застану ли. Он не всегда днем дома сидит. Если нет его, я записку оставлю…

 

 

30

 

Простудился Чиркунов. Не прошло даром купанье речке. Отлеживался в своей берлоге. Проснется в привычном своем похмельном состоянии: тоскливо, тошно. Выпьет, пожует колбасы с хлебом, не вставая с топчана, и спать. Проснется, лежит, думает, как жить дальше, что делать, но думает недолго, засыпает. Так у него шло чередом дня три: просыпался, пил, засыпал. Очнулся на третью ночь и явственно увидел при свете луны какого-то старика у порога, смирно и безмолвно стоявшего.

— Уйди, не мешай! — крикнул сердито Чиркунов.

Старик сгорбатился, молча вышел на улицу, сильно хлопнул дверью.

— Шляются по ночам, собаки! — разозлился Михаил. Такая злость взяла на старика, что готов был вскочить, догнать, накостылять. Мелькнула мысль, что это старый хант, хозяин этой избушки. — Ну, и хрен с ним! — вслух буркнул и повернулся к стене. «Нет, не хант, — подумалось. — У этого бородища огромная, зеленая!» Быстро уснул Михаил. Утром не мог понять: приснился ему старик или вправду приходил. Решил, что при­снился: не мог же он во тьме так явственно разглядеть его. Помнился облик четко. Бородат, сутул, морщи­нист, но крепок, еще сто лет проживет, с суковатой палкой. Сучки торчат, обломаны небрежно. Наверное, поднял палку только что, обломал сучки и пошел, опираясь. На голове шапка старая, изношенная, заса­ленная. Такое в темноте разглядеть нельзя. И цвет бороды разве увидел бы? Помнил, что борода длин­ная, редкая от старости, чуточку раздвоенная, как у Льва Толстого в конце жизни, и не седая, а с прозе­ленью, от старости, вероятно. Старику лет девяносто, не меньше.

Чиркунов, кряхтя, сел на топчане, поскреб волоса­тые щеки, бороду. «Сам теперь, наверное, как тот старик… Встретит кто в тайге, испугается! Ох-хо-хо! Сыровато в комнате… Сколько же я дней пролежал? Не топил. Ох, и неохота ни черта вставать… Ай-яй-яй, загнусь, загнусь от пьянки… Да-а, а скрываться-то теперь мне не от кого…». — Он пнул ногой пустую бутылку, потянулся за сапогами, выполз на улицу. — «Хорошо дождей нету, зарядят — пропаду… Ох ты, Господи, и водка кончается, надо к хантам топать. А далеко…»

Он растопил печь, посидел, погрелся. Выпил немно­го, побоялся, что свалится опять. Нужно сегодня раз­мяться, клюквы набрать немного, а завтра двинуть в магазин.

Направился Чиркунов на ближнее болото. Ягод там поменьше, и поопаснее оно, есть места бездонные, но далеко идти не хотелось. Ноги какие-то резиновые, то ли от простуды, то ли от долгого лежания и бесконеч­ного запоя. Километра два всего до болота, а устал, отдохнуть захотелось. Срубил высокую ровную берез­ку, сделал шест. Без него по болоту ходить опасно. Кинул топор в траву и присел рядом, посматривая на болото, освещенное солнцем. Голые кусты островками торчали среди темно-желтого ковра мха. Кое-где видны следы. Прошлись уже ягодники по болоту и сюда добрались. Рядом с поселком все подобрали. Скоро и на дальнем болоте побывают, лениво размышлял Чиркунов. Он разморился на солнце сидючи, дремотно стало ему. Голова тяжелела, клонилась к коленям. Вдруг ему почудилось, что он не один, кто-то подошел, смотрит на него. Михаил вскинул голову и увидел ночного старика. Он стоял метрах в пяти от него у куста, опирался на ту самую суковатую палку, смотрел доброжелательно, но улыбался хитренько, хотя губ не видно было среди длинных усов и бороды. Борода большая, широкая, раздвоенная, грудь закрывает, и волосы ее не такие уж редкие, как показалось ночью, но точно, с прозеленью. Опирался на палку дед так, как делают это пастухи: поставил впереди себя и обеими руками оперся об нее.

— Чего тебе? — сердито спросил Чиркунов. Опять непонятное раздражение стало возникать в нем.

— Поговорить хочется… Ночью-то прогнал, — очень уж задушевным голосом добродушно ответил старик, и Чиркунов смутился, неловко стало из-за своей грубости.

— Спать хотелось, — буркнул он, оправдываясь.

— Ничего, я не в обиде. — Старик шагнул поближе, но не сел, остался стоять, смотрел на Чиркунова до­брожелательно своими зелеными ничуть не поблек­шими глазами. — Яинтересуюсь, почему ты тут жи­вешь? Разве тут твое место? Разве ты об этом мечтал?

— Что тебе надо? Что ты в чужую жизнь лезешь? Кто ты такой? — снова почувствовал раздражение и рассердился Михаил на глупые вопросы незнакомого старика.

— А ты разве меня не узнал? — засмеялся дед до­бродушно, и пожелтевшие листья на кусте молодых березок зашелестели от ветерка. — Узнал ведь, при­знайся, — щурил хитренько старик свои зеленые глаза.

И Чиркунов догадался, кто перед ним: Леший! Догадка эта не произвела на него ни малейшего впеча­тления, даже раздражения не убавила.

— Ну и что? — по-прежнему злился он. — Раз Ле­ший, значит, в чужую жизнь лезть можно?.. Я в твою не лезу, бродишь и броди себе!

— Чего ты сердишься? Я ж к тебе с добром… Давно наблюдаю за тобой, вижу, маешься, тошно тебе, а все от лени, от трусости…

— И ты туда же, — буркнул Михаил. — Кого мне бояться?

— Себя, себя ты боишься! От себя спрятаться хо­чешь, а зачем? Ты одарен, ты талантлив…

— Скажи еще — гений! — фыркнул Чиркунов.

— Нет, не гений! Гений — это труд и бесстрашие, а в тебе нет бесстрашия перед жизнью… Зачем ты работал плотником? Ты окончил институт, ты поэт… Тебе нужно было совершенствоваться в своем деле…

— Это где же — учителем? В деревне? Где ни книг, ни общения с себе подобными, ни времени. Ты знаешь, что такое учитель? А у меня ни призвания, ни умения… Я топором меньше людям зла приносил! — Чиркунов схватил лежавший рядом топор и со злостью вогнал лезвие в землю. — Со своей тоской я бы таких детей воспитал!

— Ну, ну, опять разошелся — порох! — попытался успокоить его Леший.

— А в городе я работал там, где мне давали койку в общежитии и прописку, понял? — несколько умерил свой пыл Михаил. — Потому я и был плотником!

— А зря, лучше бы в библиотеке сидел.

— Кто же меня кормить стал, — усмехнулся Чиркунов, отворачиваясь, и вздохнул.

— Много тебе разве надо? Помнишь? Мне много ль надо? Краюшка хлеба да капля…

— Помню, помню, — перебил Михаил и вздохнул еще глубже и грустнее. — Ну, конечно, я мог бы…

— Не только мог бы, но и можешь! — Эти слова Леший произнес раздельно, значительно и так уверен­но, что Михаил Чиркунов повернулся резко и уставился на него с необыкновенной надеждой и ожиданием в глазах, как будто услышал откровение о себе, кото­рое переворачивало всю его жизнь.

— Могу? — выдохнул, спросил он.

— Можешь! — убежденно подтвердил Леший. Хит­реца, горевшая в его зеленых глазах, исчезла, смотрел он на Чиркунова деловито, так, как смотрят, когда ведут серьезный и важный разговор. — Сможешь, если примешь мои условия!

— Но какие?! — воскликнул Михаил с нетерпением. Чувствовалось, что он готов на все.

— Ты, как всегда, спешишь! Ты всегда пытался ре­шить все проблемы разом, потому что ленив. Ты был упрям, но не обладал достаточным упорством в до­стижении цели… Погоди, погоди, не возражай, я знаю, что ты считал себя целеустремленным. Знаю! Ты жерт­вовал малым ради большой решающей победы. И она пришла к тебе: книга — в двадцать лет, признание, кажется, шагай дальше, а ты оказался у разбитого корыта… Ты забыл, что малая победа, тоже победа… Ты не старался глубоко мыслить, анали­зировать, воспринимал все слишком поверхностно, слишком конкретно, не видел факты в их последовате­льности… Ты слушай, слушай, я только перехожу к главному… К тебе придет все, если ты примешь наши принципы, и отбросишь человеческие! Люди говорят: «Лучше меньше, да лучше», а мы говорим: «Лучше больше и лучше». Они говорят: «Лучше быть бедным, но здоровым, чем богатым и больным». Мы убеж­дены: «Лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным». Они говорят: «Всё или ничего». Мы уве­рены: «Лучше что-нибудь, чем ничего». Они говорят: «Отдать так же приятно, как и получить». Мы считаем: «Отдавать, может быть, и приятно, но получать еще и полезно». Они говорят: «Сделай по закону, это твой долг». Мы говорим: «Сделай вопреки закону, и я тебя отблагодарю». Они говорят: «Победа или смерть». Наш девиз: «Победа ради жизни, а не жизнь ради победы». К чему победа, если умрешь? Горечь пораже­ния можно переждать — все придет к тому, кто умеет ждать. — Леший говорил спокойно, твердо, убежденно, неторопливо.

— А кто это мы? — спросил вкрадчиво Чиркунов, когда старик умолк.

— Мы это мы, — усмехнулся в зеленую бороду ста­рик, — те, кого я представляю…

— Да-да, ясно! — задумался Михаил, потом глянул на Лешего. — И это все? Такая малость…

— Но эта малость в корне меняет все… Я знал, что ты примешь наши принципы. Знал… Тебе нужно уез­жать отсюда. В Москву! Там тебя ждут слава, успех. За пропиской и работой не гонись. Тебе нужна роль бед­ного, неустроенного, гонимого. Всегда найдется жен­ская душа, которая приютит, пригреет бедного поэта…

— Я так давно не писал стихов, — с тоской вымол­вил Михаил.

— А что ты бормотал, когда по тайге бродил? — лукаво фыркнул Леший, давая понять, что ему все известно.

— Это так, бред… — смутился Михаил.

— Не бред, не скромничай! Ты искал путь к новой поэзии… Считай, что ты его нашел. Это не бред — новая форма самовыражения, новая образность, но­вый взгляд на мир, на все, что тебя окружает… Возьмем море! Сколько великих поэтов писало о нем! Сколько создано великолепных строк! С чем только море не сопрягали! С чем не сравнивали. Можешь ты написать о море что-нибудь оригинальное?

— Нет, не могу, — честно признался Чиркунов.

— А я говорю, можешь! Вернее, сможешь, когда тебе станет все доступно.

— А когда мне станет все доступно? — осторожно спросил Чиркунов, чувствуя, как заволновался, как кровь застучала в виски.

— Ты же знаешь, что мне нужно, — хитренько улы­бнулся Леший и захихикал по-детски, затряс зеленой бородищей.

— Моя душа? — выдохнул Чиркунов и уставился на Лешего, затаив дыхание.

— Ну-у, — сморщил нос Леший, смухордился, от­вернулся разочарованно, словно огорчил его сильно Чиркунов своей недогадливостью. — Зачем мне твоя душонка? Держи ее при себе…

— А что же? Что же? — нетерпеливо придвинулся к зеленому старику Михаил, радуясь, что душа останется при нем, но одновременно царапнуло немного, что душа его, оказывается, такая дешевка, что даже нечис­тому не нужна. Чиркунов дрожал, руки его тряслись так, что он вынужден был сунуть их между колен, которые, впрочем, тоже ходили ходуном, и сильно зажать их.

— Неужели ты такой недогадливый? Не верю, ох, не верю, — вздохнул Леший, и ветви затрепетали, зака­чались от его выдоха, зашелестели, посыпались жел­тые листья с березок.

— Понял, понял! — откачнулся Михаил, вытирая ла­донью взмокший лоб.

— Да, да, — подтвердил ласково Леший. — Совесть!

— Ну да, верно, — забормотал, не глядя на него Чиркунов, забормотал как бы сам с собой, — совесть мешает творить… Ученые давно поняли: непременная черта гения — отсутствие угрызений совести… Зачем мне совесть… — и, словно вс помнив о чем-то, быст­ренько обратился к Лешему, который по-прежнему ласково и хитренько щурил зеленые глазки, удивитель­но маленькие на его большом волосатом лице. — А как ты докажешь? Совесть получишь, а мне! — Чиркунов сунул кукиш Лешему в нос и захохотал: — Ха-ха-ха! Не на того напал! Докажи…

— А как тебе доказать? — с готовностью и, кажет­ся, с удовольствием подхватил старик.

— Доказать?.. А вот так… Море, море, найди мне новый поэтический образ моря, сравни с тем, с чем никто никогда не сравнивал, а! Каково? Ха-ха-ха! — Чиркунов обрадовался, словно он уел Лешего так, что тот навсегда стушуется.

Но Леший подхватил его смех, говоря:

— Это же пустяк! Давай вместе… Вспоминай, с чем обычно сравнивали море, ну?

Чиркунов задумался, стал вспоминать строки Пуш­кина, забормотал тихонько:

— Когда, бушуя в бурной мгле, играло море с бе­регами…

— Да-да, — подхватил Леший. — Прекрасно море в бурной мгле!

— Как я люблю твои отзывы, — морщил лоб, с трудом вспоминал Чиркунов, — глухие звуки, бездны глас, и тишину в вечерний час, и своенравные порывы!

— Точно! — обрадовался Леший. — И сколько бы ты ни читал, всегда: и блеск, и тень, и говор волн… Море синее, море шумное, море сильное, неразумное.

— А это кто?.. Не помню… Море синее, море шум­ное…

— Это я! — хохотнул Леший, и куст рядом с ним зашумел, согнулся от порыва ветра. — Не тебе же од­ному море воспевать! Помнишь, как ты писал в сем­надцать лет: я моря не видел, мне море не снилось… Я вырос в тамбовской деревне степной. Но слушал я песни о вечности синей, и сердце мое наполнялось тоской…

— Хватит! — перебил Михаил. — Было, было, грешил, повторял за другими, а что ты нового предложишь? С чем сравнишь?

— А ты сравни море… — зашептал таинственно старик.

— С чем? — дрожа вытянулся навстречу Михаил с та­ким видом, словно от того, с чем сравнит море Леший, зависит его жизнь.

— Со свалкой! — ахнул старик. — А? Каково?

— Со свалкой? — съежился Чиркунов, передергива­ясь от озноба. — Ново… Но свалка и море… как-то… не вяжется. Две вещи несовместные…

— Ха-ха-ха! Несовместные! — Ветер пронесся по лесу. Забились, зашумели деревья.

— Ты потише, — попросил Михаил. — Зябко… и уши болят.

— Ладно, ладно, — сбавил тон Леший. — Говоришь, несовместные? А ты был хоть раз на берегу моря? Не видел разве, что в волнах качаются бутылки, банки, пакеты, презервативы… Разве это не свалка?

— Но это проза, проза…

— Шучу, — серьезно сказал старик, поглаживая бо­роду морщинистой рукой. — Я же не прошу тебя срав­нивать море со свалкой промышленных отходов, ты сравни ее со свалкой стружек из нержавейки.

— Стружек, — задумался Чиркунов и повел паль­цем, делая плавные зигзаги, словно рисуя волны. — Хорошо! Синие — пережженные, и блестящие, как пена на солнце. Верно, верно! Ново и здорово! — восхитился он, но что-то беспокоило, не удовлетворяло, и он понял что: — Хорошо, но мысль какая, мысль где?

— То дай тебе образ, то дай мысль! — рассердился Леший. — Ты хочешь, чтоб я тебя за твою гнилую паршивенькую совесть сделал Пушкиным? Может, те­бе псевдоним взять Михаил Пушкин. А?.. Образ дам, а мысль нет! Мыслей каждый добивается в одиночку. И через страдания, через муки! Мысль из пальца не высосешь, из пальца вычмокивать можно свалки ру­лей, пирамиды — люди-гниды. И чем непонятней, тем лучше! Прочтут, скажут: непонятно, а здорово… Ты же знаешь, что в наше время развитого алкоголизма каж­дый десятый ребенок родится дебилом, каждый деся­тый! А сколько в пограничном состоянии, кого ни дебилом, ни нормальным не назовешь. Им тоже нуж­ны свои стихи, своя музыка — брейк, рок-перескок… Нет, нет, ты молчи, не заносись! Скажешь, не знаешь, что всего два-три поэта нужны времени, и всё, дорогой мой, и всё! Задача остальных стихослагателей — об­служивать население. Да-да, и это почетная миссия! И за это им слава и деньги! А поэты, хе-хе, поэты прозябают в бесчестии и нищете, спиваются… Ну, кто такой был Рубцов? Алкаш, ничтожество грязное и обо­рванное. Кто его знал? А слава кому? Деньги кому? Кто в английских костюмах? Кто по заграницам? Ты сам все это знаешь… И я освобожу тебя от совестишки, дам только второе. Я научу, как ухватить славу за хвост, деньги дам, у тебя есть все для этого. Вспомни себя семнадцатилетнего, вспомни свои строки: «…я люблю те стихи, что еще не написаны мною, те стихи, что вообще написать никогда не смогу, и случайный мотив, что опять обошел стороною, только пальцы обжег, да еще поманил на бегу. И опять по весне нас мучительно тянет из дома… И о боли вчерашней за­стывшую память гоня, я люблю всех друзей, что со мною еще не знакомы, и любимых моих, что еще не встречали меня…» Ну, разве можно этими стихами обратить на себя внимание? Все просто, ясно, понятно. Ничего нового, шокирующего, экстравагантного! Есть, конечно, ритм музыкальный, завораживающий, но не новый, БУ— бывший в употреблении, есть настроение, чистота юношеская чувствуется, душевность. Вот ту душу твою я бы с наслаждением купил, хо-хо-хо, — хо­хотнул сдержанно Леший, помня о просьбе Чиркунова говорить потише. — Все у тебя есть, бери ритм этот мягкий, бери настроение, а слова соединяй самые не­ожиданные, чтоб шокировали, чтоб ахнул тот, кто прочтет! Объявляй всем, что это поэзия будущего, новая волна, которая смоет косную бескрылую по­эзию. Напора больше, наглости! Говори и поступай так, как этого не допускает мораль. Делай то, что кажется людям невозможным, невероятным. Никто не поверит, что ты способен на слова и поступки, на которые они не способны. Говори и поступай уверенно, агрессивно, обескураживающе и ошеломляюще. Боль­ше шума и словесной мишуры, больше непонятного. Не важно, что ты говоришь, важно, как говоришь. Наглость, напор, самоуверенность назовут убежден­ностью, амбицию воспримут как возвышенность ума, манеру поучать и поправлять — как превосходство. Пусть ломают голову в поисках мыслей в твоих сти­хах, пусть ищут и находят в них то, чего там нет… Нет, не бойся, никто не поймет, что за словами в стихах ничего не стоит. А если кто поймет, критикнет, это камень в твой пьедестал, всегда можно крикнуть, что зажимают, душат истинную поэзию… И печататься не рвись! Эстрада, эстрада — мать славы! При чтении вслух ритм важен, а не смысл… Но в журналы носи, предлагай, делай вид, что бьешься, а тебя не пускают. А если возьмут? Хе-хе, возьмут, конечно, будут брать. Но ты забыл о редакторском зуде, обязательно най­дут, что поправить. И Достоевского правили, Гоголя правили… Решают-то несколько человек: один не тро­нет стих, другой, а третий, чтоб показать, что он, начальник, в поэзии тоже разбирается, что-нибудь да подчеркнет, а ты ни слова, ни запятой не отдавай! Гордость выказывай, превосходство свое! И выкинут стихи из номера… Выбросят, выбросят, ведь начальник подчеркнул. Нет дураков из-за какого-то одного тво­его слова паршивого ссориться с начальством. Ты видел объявление на заборах: требуются редакторы? И я не видел… Выкинут стихотворение новый ка­мень в пьедестал: зажимают, мол, хода не дают, за­вистники!.. А с эстрады шпарь и исподволь рассказы­вай слушателям, как зажимают, как выхолостить хо­тят твою поэзию чиновники, но ты ни строчки бюро­кратам не уступишь! И книжечку показывай, вот, мол, писал в детстве, как все, печатали, а стал по-своему говорить, нашел свой язык, завистники чиновники-графоманы заели… Год-другой, и легенды пойдут…

Чиркунов слушал жадно, веря и не веря Лешему, и, когда лохматый старик запнулся на мгновение, спро­сил шепотом:

— А нельзя, как Рубцов…

— Хэ, — хмыкнул Леший, то ли огорченно, то ли удовлетворенно. — Не могу! Не дано… Как говорится, не моя епархия! Не туда обратился…

— Это я так, — быстро бросил Михаил, опасаясь, что Леший обидится. — Я согласен… Но я, наверно, что-то должен сделать… Ну, чтоб совесть… убить…

— Да-да-да, сделать! И сделать такое, чтоб навсег­да убедиться, что совести у тебя нет! Сделать самое страшное, на что способен человек без совести. Иначе ты в себя не поверишь! Иначе будут возвращаться к тебе клочки совести и душить тебя, душить. Совесть ты должен отдать мне раз и навсегда…

— А как, как? — снова начал дрожать Чиркунов.

— Ты сам должен назначить цену, и самую высо­кую… выше не должно…

— Пролить кровь? — выдохнул Михаил в горячке и закачал головой, понимая, что угадал.

— И близкого человека, — подсказал Леший.

Михаил сидел, раскачиваясь всем телом, словно пы­тался унять боль. На Лешего он не смотрел. Рас­качивался так долго, потом остановился, хитренько посмотрел на старика, на его бороду и волосы с про­зеленью от старости, на руки, морщинистые, словно были они в темно-зеленых замшевых перчатках.

— А ты знаешь? — прошептал Михаил, еле шевеля губами. — Ближе тебя у меня никого нет… нету те­перь…

Он схватил топор, торчавший в земле рядом, вско­чил, как пружиной подброшенный, и острием топора врезал Лешему в косматую голову. Топор смачно, со стуком впился в череп Лешего, но крови не было, а Леший хохотнул коротко, будто Чиркунов щекотнул его. Михаил вырвал топор и бил, бил, бил Лешего по голове, только щепки летели. Бил до тех пор, пока не услышал чей-то голос сзади. Услышал, опустил топор, оглянулся.

— Зачем ты дерево губишь? — спросил Андрей Анохин, подходя. — Привет!

 

 

31

 

Михаил перебросил топор в левую руку, поздоровался энергично, вытер лоб кепкой и взглянул на изуродо­ванный ствол кедра. Топор в его руке дрожал. Но рад был Чиркунов появлению Анохина несказанно, про­сто распирало от внезапно охватившей радости.

— Я с новостями, — говорил Анохин, вглядыва­ясь в потное бледное лицо Михаила. — Не знаю, как ты отнесешься, но я рад, рад за тебя… Василиса приехала. За тобой… Пошли собираться…

— Ха-ха-ха! Василиса, ха-ха! — закатился, залился Чиркунов. Он аж присел на корточки от хохота, потом вообще сел на землю, бросил топор и стал стукать кулаком по мягкой земле. Так же неожиданно, как захохотал, он умолк и глянул снизу вверх на Анохина. — Врешь!? — Глаза его сузились, как от испуга. Он заговорил быстро, просительно: — Она одна при­ехала, одна? Без Дениски, скажи?! Ну!

— Одна, — удивился Андрей.

— Одна, — повторил радостно Чиркунов и заду­мался. — Одна — это хорошо! — удовлетворенно прошептал он. — Это хорошо… — смотрел он, прищурив­шись на болото, в одну точку, смотрел, все более оживляясь, словно увидел там что-то очень его заин­тересовавшее.

Михаил вытянул шею, вглядываясь, поднялся, прихва­тил с собой топор и на цыпочках пошел к краю болота, к тому месту, где, он знал, была бездонная топь. Андрей затих, тоже смотрел туда, но ничего не видел. Чиркунов у самого края остановился. Мох колебался под его ногами, шевелился. Остановился Михаил, оглянулся и с таинственным видом махнул рукой Анохину, подзывая. Андрей подошел к нему осторож­но, стараясь не шуметь.

— Смотри, — прошептал еле слышно Михаил, указывая на озерцо, покрытое плотным слоем желтоватой ряски.

Андрей ничего не видел: болото, как болото, спо­койное, тихое.

— Не видишь? — прошептал Чиркунов, не обора­чиваясь.

Анохин помотал головой недоуменно.

— Ты присядь, присядь… гляди…

Андрей послушно присел, вытянул шею, и Михаил коротко тюкнул его по голове острием топора, точно в центр кепки. Анохин ткнулся в ряску, мягко, с та­ким звуком, словно мокрую тряпку бросили на пол. Голова Андрея погрузилась в мутную жижу, окраши­вая ее в коричневый цвет. Чиркунов ногой подтолкнул тело Анохина к озерцу и с улыбкой смотрел, как оно погружается, исчезает в болоте. Ряска тихонько колыхнулась, сомкнулась и успокоилась, словно и не было Андрея, только алеют две капли крови, капну­вшие с топора, на желтоватом мху, как клюквинки после первого мороза, да окровавленный кончик топо­ра напоминает о случившемся. Топор Михаил кинул в озерцо. Он глухо блюкнул и исчез. Чиркунов насту­пил на капли крови на мху. Нога утонула, выступила вода. А когда он убрал ногу, мох, как поролон, под­нялся. От крови и следа не осталось. Вода смыла. С удовлетворением огляделся Михаил и бодро зашагал к избушке ханта. Покойно было на душе.

Собирался недолго. Кинул в тощенький рюкзачок последнюю бутылку водки, подержав ее в руках, сооб­ражая, сейчас раскупорить или по дороге, решил по­том. Документы, деньги сунул в боковой карман, огля­делся: скомкал лохмотья на топчане, скинул их на пол.

Палкой притоптал, перемешал золу в печке. Чтоб не казалась свежей, кинул сверху на золу горсть мусора и присел на топчан перед дальней дорогой. Душа трепетала, рвалась начать новую жизнь! Надежда, нет, скорее уверенность, что у него начинается иная пора, лучшая, та, о которой он мечтал в юности, засела в нем крепко. Он поднялся, бодрый, решительный, закинул за спину рюкзачок, гитару в чехле, взял в руки ружье, вышел из избушки и зашагал напрямик по тайге туда, где километрах в пяти отсюда проходила линия железной дороги.

Дошел, расположился в кустах под небольшим мо­стом, привалился спиной к бетонной стене и стал прислу­шиваться, ждать поезда. Ружье он все держал в руке, потом сообразил, что с собой его брать нельзя, и с сожа­лением кинул в речку. Сидел, ждал, ни мыслей никаких не было, ни чувств: одно тупое и чуть ли не равнодушное ожидание. Поезд рано или поздно должен пойти, мимо не пройдет. Тихо, дремотно, веки тяжелели, опускались. Сколько он так сидел, непонятно: задремывал, просы­пался, снова задремывал, пока не услышал натужное тарахтенье тепловоза. Оживился, выглянул. Товарняк по­явился из-за поворота и медленно приближался. Шел из поселка Вачлор в Сургут. Михаил снова присел к бетонной стене: машинист не должен его видеть.

Тепловоз, спокойно урча, прокатился над ним, сту­кая колесами на стыке рельс. Чиркунов вылез на на­сыпь, приладил удобнее рюкзак и гитару за спиной, смотрел, как медленно катятся мимо вагоны, поднялся к самым рельсам. Выбрал издали катящийся к нему новый вагон с хорошими скобами с краю, примерился, ухватился за скобу, пробежался немного рядом, под­прыгнул на ступеньку и полез по железным скобам наверх, заглянул внутрь. Вагон, как и предполагал Михаил, был пустой, видны на дне черные щепки, мусор от шпал, пахло креозотом. В вагоне привозили в посе­лок на звеносборку шпалы. Чиркунов перелез через борт и по скобам спустился внутрь.

Покачивался, поскрипывал вагон, выстукивал ра­достно: «В Москву! В Мос-кву!» Услышав это, Михаил захохотал возбужденно: надул! Ох-хо-хо! Всех надул! Он сел, грохнулся в угол вагона, довольный собой: и-ха-ха! Всех провел! И вдруг увидел, как в том месте, где он перелазил через борт вагона, показалась то ли старая шляпа с помятыми обвисшими полями, то ли какой-то колпак, потом лохматая голова хиппи с зеле­ными глазами, с длинными спутанными, вероятно, лет пять немытыми и нечесаными волосами. Они сосуль­ками торчали из-под дурацкого колпака.

Этот хиппи проворно и ловко взобрался на борт и уселся на нем, свесив ноги и озорно посматривая на смеющегося Чиркунова. Лукавая мордашка его сияла от удовольст­вия, словно он торопился повеселиться вместе с Михаилом, и доволен, что успел. Чиркунов сразу догадался, что этот озорник внук Лешего, Лешачок. Михаил схватил большую щепку со дна вагона и махнул рукой, сделал вид, что запустил щепку в озорника. Лешачок дернулся в сторону, тоже сделал вид, что уклонился от летящей щепки. Они дружно заржали, довольные, что поняли друг друга, что они такие жизнерадостные весельчаки. А колеса вагона неторопливо, уверенно стучали: «В Мос-кву! В Мос-кву!»

 

 

эпилог

 

Вертолет летел над тайгой. Он изредка вздрагивал, мелко трясся, и Юрка Звягин в такие мгновения силь­нее сжимал пальцами край сиденья. Он с опаской прислушивался к неровному гулу мотора и дребез­жанью в углу салона за наваленными в кучу мешками, рюкзаками, топорами, бензопилой и другим инстру­ментом, и ему казалось, что вертолет не выдержит тряски и развалится. Юрка Звягин смотрел в иллюми­натор на плывущие внизу верхушки сосен, берез. То тут, то там по тайге синели озера и большими пятнами тянулись болота. Тень вертолета перепрыгивала через реки, скользила по деревьям и озерам. Где-то там вдали должен вскоре появиться поселок, существу­ющий пока только на бумаге. И первыми жителями и строителями поселка будут они, десантники! Эти семь мужчин и одна девушка!

Напротив Юрки спокойно играли в дорожные ша­хматы его отец, бригадир Иван Иванович Звягин и Сашка Ломакин. Рядом со Звягиным сидел высокий лобастый парень и внимательно следил за игрой, временами морщил лоб. Возле лобастого дремал бо­родатый мужик. Когда вертолет вздрагивал, голова его вяло покачивалась. Девушка сидела в уголке, старалась не смотреть в иллюминатор. К ней пересел парень, носатый, тонкогубый, с реденькими коротень­кими усиками, улыбнулся доброжелательно, спросил:

— Никогда еще не летала в вертолете?

— А как ты догадался?

— За версту видно.

Сашка Ломакин, услышав разговор, поднял голо­ву, взглянул на них и сказал Звягину:

— Помнишь, как восемь лет назад так же летели?

— Помню… Как отец-то?

— Пасеку завел. О язве забывать стал… Так-с, мы конем сюда скаканем. Шах вам, сэр!.. Летом я у него месяц провел. Накупался в Вороне…

— Н-да… Шажок мне… Так, а если мы сюда? Да, вот так!.. Разбрелись десантнички… А Анохин с Чиркуновым так и сгинули… ни слуху, ни духу…

Гул мотора изменился, утих малость. Вертолет на­кренился немного, разворачиваясь.

— Прилетели, что ли? — оторвался от маленькой доски Звягин и глянул в иллюминатор.

Внизу расстилалась тайга, тайга, тайга без конца и края…


16.04.2016 22:06