Рубрики

Петр Алешкин. Скоро свидимся

Эту весть принесла соседка. Она вошла в избу, когда старики Кирюшины обедали. Вошла и сказала, как обухом оглоушила:

— Маруся Грачева померла!

Старик замер, медленно положил ложку на стол и повернул свою седую голову с редкими волосами к двери, где стояла соседка, такая же старуха, в длинном широком непонятного цвета от старости платье и в таком же застиранном платке. Морщинистое лицо старика, словно покрытое инеем от недельной щетины, выражало недоумение, недоверие, скрытую тревогу и боль, как от неожиданного удара. Увидев, что и соседка, и его старуха смотрят на него: одна с любопытством, другая тревожно, будто опасаясь,  как бы он чего не выкинул неожиданного, старик молча отвернулся к тарелке, взял ложку и зачерпнул щи. Но проглотить никак не мог, словно кто глотку заткнул. Он долго полоскал язык во щах, хоть назад выливай, мучился, слушая, как жена выдавила из себя, спросила:

— Когда?

Старик понял, что она сдерживает радость, и подумал про себя со злостью, раздражением и какой-то ненавистью: дура! Дура!

— Нонча, в Уварове, в больнице. Лизка, дочь, туда ее брала…

— Хоронить тут будут, ай там, в Уварове место найдут?

Старик медленно жевал щи и думал, что жена нарочно спрашивает это, чтобы потравить ему душу: вот дура! До смерти не поумнеет!

— Тута, конечно! К мужу положат… А там кому она нужна. Она сама это детям наказывала. Тута и отпевать будут… Ты пойдешь?

— Погляжу… как ноги ходить будут. На тот конец, не ближний свет…

— Я тада зайду за тобой.

— Ладно.

После обеда старик молча взял кепку и вышел на улицу. Там было душновато после вчерашнего дождя, парило солнце. Лужа возле избы уже высохла. Трава, омытая дождем, ярко зеленела. С конца огорода из ветел на берегу речки доносился отдаленный шум грачей. Тревожно трещала сорока в саду, обес­покоенная чем-то. В темном небе застыли редкие чистые облака, и тени от них разбросаны темными пятнами на бугре по полю с  выколашивающейся рожью. Но старик не замечал ни облаков, ни яблонь в саду с яркой после дождя листвой и с матовыми зелеными яблоками, не слышал ни грачей, ни сороки, ни ровного гула пчел, брел по меже, сгорбившись, заложив руки за спину. Не услышал он голоса соседки, которая в том же самом платье неопределенного цвета полола тяпкой лук на своем огороде в пяти шагах от него.

— Парит как, — сказала она, разгибаясь и опираясь обеими руками на черенок тяпки. — Опять дождь вольет… Погляди, как сор за ночь вылез, всю землю усеял…

Но старик не услышал, не взглянул на нее, прошел мимо. Он был сейчас далеко, в тридцатом году, видел себя молодым, двадцатилетним, видел Марусю зимой на посиделках у Морозихи, раскрасневшуюся от игры, с блестящими глазами. Видел ее весной на лугу среди подруг, быструю, юркую, и вдруг услышал ее смех, тот таинственный восхитительный смех, каким смеются девчата только весной лунной ночью, услышал так явственно, что сердце захолонуло, и старик оглянулся на соседку, не услышала ли она? Но старуха, согнув­шись, ритмично, как машина, тяпала землю.

Старик пошел дальше, не замечая, что тихо постанывает в такт шагам. И снова он увидел тот страшный горький день, увидел молчаливую толпу масловских мужиков и баб возле избы Поляковых. Даже мальчишки не бегали, стояли у телеги с узлами. Увидел возле крыльца сурового уполномоченного из уезда, молодого, коренастого, с широким и злым лицом. Он  покрикивал, торопил сборы. Рядом с ним хмурый Ванька Субочев, председатель недавно созданного колхоза. Увидел себя, дрожащего от нетерпенья и страха перед решительным шагом, увидел, как кинулся к крыльцу, когда из сеней появился хозяин избы, теперь бывший, Максим Поляков, как всегда, решительный, энергичный, не сломленный, но сильно мрачный. За ним жена его с мокрым от слез лицом, а следом  испуганная Маруся с такими же, как у матери, блестящими мокрыми щеками. Когда он бросился к ним, сильный уполномоченный грубо схватил его за рукав, остановил, оттолкнул от крыльца, крикнул:

— Куда? Освободи проход!

На телегу первой полезла мать, но замешкалась, руки дрожали. Максим помог ей, подсадил, быстро втолкнул на узлы. Сам задом вспрыгнул на телегу, уселся на грядушку, свесил вниз ноги в сапогах. И в этот миг старик, в то время двадцатилетний парень, подлетел у всех на глазах к Марусе, дрожа, схватил ее за руку, заговорил, захлебываясь:

— Маруся, выходи за меня замуж! Тебя оставят, не отправят… Выходи! — с отчаянием глядел он в ее заплаканные глаза.

— Это правда? — с надеждой выдохнула, взглянула на уполномоченного мать.

— Семейных детей мы не раскулачиваем, не положено… С них свой спрос, — буркнул уполномо­ченный. — Решайте поскорея!

И мать, и Маруся повернулись к отцу. Вся деревня ждала ответа.

— Максим Петрович, — кинулся он тогда к отцу,— отдайте Марусю…

— Неча! — быстро и строго кинул Поляков и глянул на дочь. — Пропадешь ты с ним, у них вся порода непутевая! И в Казакстане люди живут. И там счастье свое обретем… Влезай! — ухватил он дочь за руку, резко вздернул на телегу. — Трогай! — крикнул красноармейцу, сидевшему впереди на телеге с вожжами в руке. — Неча слезы пущщать, пригодятся в Казакстане…

 

Старик спустился к реке, спугнув лягушку, которая с шумом блюкнула в воду, мгновенно вынырнула на поверхность метрах в двух от берега и застыла, широко расставила задние лапки. Неторопливо поползли, расширяясь, круги по озерку. Старик сел на высокий пень от ветлы, на котором он частенько сиживал с удочкой. Он смотрел на тихую воду, на распластанную, словно мертвую, лягушку и вспоминал дальше. Отец его тогда сильно отругал за этот позор перед всей деревней. Мол, жениться захотел, найдем невесту. И нашел. Но жених уперся, не хотел идти свататься, твердил: Маруся вернется!

— Оттуда не возвращаются! — сердился отец. — Вон Черкасовых да Бердиковых увезли в двадцать первом за Антонова, и где они? Девять лет ни от кого ни слуху ни духу. А семьи какие большие были. За столько лет кто-нибудь да объявился бы. Нету! Это только говорится — в Казакстан! До первого оврага довезут, там и закопают. Давно гниют косточки твоей Маруси…

Сдался он, женился зимой, а летом Маруся объявилась, пришла пешком, стала жить у брата. Узнав об этом, он вскочил на коня, даже не оседлав его, поскакал к ней, влетел в избу. Она пол мыла, увидела его, выпрямилась с тряпкой в руке. Грязная вода полилась с нее на пол, делая лужу.

— Нет, Вася, — качала она головой в ответ на его слова, смотрела ему в глаза, говорила с тоской, — не буду я рушить твою семью… Слыхала я, жена твоя беременна, живи! А я буду папаню с маманей ждать… Уходи, не мучай!

А вечером разъяренный отец вытащил его в катух, чтоб люди не видели, схватил вожжи и давай охажи­вать по спине, лечить от дури.

Немного погодя вернулась ее мать, а сам Максим Поляков сгинул в казахских степях навсегда. Через год Маруся вышла замуж за масловского парня и сразу же завербовалась вместе с мужем строить Москву. Там у них родилась дочь.

А потом война. Старик воевал, не знал, что Маруся с дочерью вернулись в Масловку, узнал только в сорок пятом, когда пришел с фронта. От мужа ее всю войну не было вестей, ни писем, ни похоронки, ни извещения, что пропал без вести. А он по-прежнему не мог спокойно видеть Марусю ни в поле, ни на току.

Вспомнилось, как решился однажды, улучил момент, когда Маруся одна была возле веялки за синеватым ворохом ржи, подошел к ней, заговорил жарко под стук веялки, вытирая мокрый от пота и пыльный лоб:

— Маруся, я не могу жить без тебя! Я брошу все, перейду к тебе сегодня же, только шепни… только улыбнись, Маруся!

Она не глядела на него, подгребала рожь дере­вянной лопатой с медово отполированным ее руками черенком под бесконечную бегущую ленту транс­портера, слушала, потом вздохнула:

— А если муж вернется? Куда ему идти?.. И как мы среди людей будем жить? Глаза не полопаются?

Его жена снова забеременела, а тут слух прошел, что Марусе письмо пришло от мужа из госпиталя: ранетый он тяжело! Ближе к осени появился ее муж, хромой, худой, черный, с язвой. В Москву они не поехали, остались в Масловке. Но прожил муж Маруси недолго, лет десять, умер от язвы, успев за эти годы родить еще четверых детей. Да и его жена не терялась, к сыну-первенцу три девки прибавила.

Когда умер муж Маруси, старик был бригадиром. Положено было ему по избам ходить, людей на работу звать. Живо вспомнилось, как месяца через два после смерти ее мужа, зашел к Марусе в избу ранним утром, она была одна, дети еще спали. Он, не помня себя, упал вдруг на колени перед ней, обхватил ее ноги руками, зашептал:

— Маруся, прими меня, прими! Я сейчас же останусь!

Она не оттолкнула, не вырвалась, стояла, пере­бирала руками поредевшие волосы на его голове и говорила:

— Седой ты весь, Вася, а все как мальчик… В зеркало посмотри, да на меня глянь… Щеки мои впали, серые, один нос на лице остался…

— Гляжу я на тебя, кажный день гляжу! И ночами ты из глаз моих не уходишь… — шептал он, при­жимаясь к ее животу.

— А детей мы куда денем? У меня пятеро, да у тебя четверо… В кучу соберем?.. Эх, если бы ты, Вася, не спрашивал тогда ни меня, ни отца, схватил бы меня коршуном, да в толпу… Эх! Или потом, када при­скакал, без слов кинул бы на коня, и хоть в омут… А теперь чего уж… жизнь прожита… Мертвых с погоста не носят… Встань, а то дети проснутся…

 

— Ты чего это без удочки сидишь? — услышал старик сзади голос мужика, маленького, но крепкого, с сухим загорелым лицом, по уличному звали его Буржуй. Он был с удочкой.

— Сижу, отдыхаю… Тишина… — неопределенно ответил старик.

— Ну да, тишина. Грачи орут, как сволочи!

— Схожу и я за удочкой, — поднялся, горбатясь, старик.

— Ты слыхал, Маруська померла?

— Что поделаешь? — Старик старался говорить равно­душно. — Нам положено уходить. Ее время пришло…

— Что-то у тебя глаза слезиться стали? — глядел на него Буржуй.

— Поживешь с мое, и у тебя слезиться зачнут, — держась за ветки, старик выбрался наверх, чувствуя страшную тоску в груди. Ноги у него дрожали, и в желудке покалывало, ныло.

 

Хоронить Марусю и на поминки ее старик не пошел. Он никогда не ходил на частые теперь похороны, а тут явится. Люди сразу задумаются, поймут почему приполз, обсуждать зачнут. Ни к чему! Но в основном он не пошел из-за того, что не хотел видеть Марусю в гробу, мертвой, чтоб она всегда была перед ним живая.

Старуха, жена его, собираясь на похороны, спросила с нескрываемой ехидцей в голосе:

— Пойдешь, что ль, попрощаться… с любовью?

— Ступай! — рявкнул он. — А то щас палкой по горбу!

Оставшись один, достал с полки початую бутылку водки, налил в стакан, подержал его в руке, думая: до встречи, Маруся! Скоро свидимся!

Выпил и долго сидел, вспоминал, как совсем недавно встретил он Марусю на кладбище. Там, как всегда на пасху, было многолюдно, празднично. Все приехали семьями, с крашеными яйцами, с конфе­тами, с водкой, чтоб помянуть близких. И он, и Маруся были с детьми, успевшими поседеть, полысеть, с внуками. Место на кладбище у Грачевых и Кирю­шиных было рядом, оградки могил соприкасались. Когда их дети и внуки помянули родных, по традиции покатали на их могилах яйца и разбрелись по кладбищу, ушли к могилам друзей и дальних род­ственников, они остались с Марусей вдвоем. Старик сказал ей тихо, указывая на край ограды возле холмика могилы ее мужа:

— Ты, должно быть, вот тут ляжешь!

— Тута, больше негде…

— А я здесь, — указал старик на место рядом, только по другую сторону оградки, — возле папани… Выходит мы хоть тут будем лежать рядышком… неразлучны…

— Ох, дед, ты опять за свое, опять вспомнил? — засмеялась она, и в смехе ее почудились ему нотки, которые он слышал в ее смехе той лунной весенней ночью больше шестидесяти лет назад.

— Я не забывал никогда! — ответил он слишком серьезно и добавил с тоской. — Пропала жизнь!

— Чей-та пропала? Дети, вон, смотри, какие у нас хорошие… Вырастили… Внуков повидали, понян­чили… А ты говоришь, пропала…

Сказала и заплакала вдруг горько, неостановимо, так, что ему пришлось успокаивать ее, прижимая к своей груди и поглаживая по худой сутулой спине.

13.04.2016 21:52