Рубрики

Петр Алешкин. ШУТОВ ПАЛЕЦ

Я спрыгнул с крыльца и бодро пробежался по саду. Потом помахал руками, разгоняя остатки сна, и подо­шел к штанге, которую смастерил сам еще до армии. Она заржавела и лежала в траве у сарая. Я очистил диски от земли, примерился и вскинул на грудь. Тяже­ловата стала. Поднял над головой ее три раза и резко бросил на землю. Диски глухо охнули и выбили в зем­ле две ямки.

— Ослабел на городских харчах-та, — засмеялась мать, наблюдавшая с крыльца.

— Нет, не ослабел, — улыбнулся я, — просто жи­реть начал!

— Это хорошо, хорошо! — одобрила мать. — От плохой жизни не жиреют!

Слова ее болью отдались в душе. «Сказать или не сказать?» Я чувствовал, что чем дольше я бодрюсь перед матерью, скрываю, тем труднее мне будет сказать ей, почему я так неожиданно прикатил в Масловку, и почему прикатил один. «Неужели и ее я заставлю страдать?» — мелькнула мучительная мысль.

После завтрака я снова вышел в сад. Больно и грус­тно было смотреть на полузасохшие яблони, на их слабые бледно-зеленые листья и корявые ветви. Кусты крыжовника растопырились чахлыми колючими вет­ками возле плетня, от которого осталось несколько кольев, торчащих среди сухих прошлогодних стеблей крапивы и полыни. Только сирень у калитки разрос­лась, разукрасилась пышными цветами… Мне вспом­нился сад в такую вот весеннюю пору густым и тенис­тым, в цветах, как в тумане. Помню, любил я слушать, встав под яблоней, переливчатый пчелиный гул. Пчелы не обращали на меня внимания, деловито ползали по цветам, с наслаждением замирали, окунувшись в не­жную пахучую середину цветка. Помню, с каким нете­рпением ждал я, когда подрастет крыжовник. Каждое утро, когда солнце поднималось над избой бабки Грушки, выбегал я на крыльцо, шлепал босыми ногами по приятно прохладным доскам ступеней и бежал по мокрой от росы траве к кустам крыжовника с нежно-зелеными листьями. Про­хладную тишину утра нару­шали только далекое блеяние овец, голоса переговари­вающихся женщин и сонное бормотание мотора трак­тора, доносившееся от тракторной базы. Присев на корточки перед кустом и осторожно поднимая колю­чие ветки, я разо­чарованно вздыхал, видя маленькие, с горошину, плоды… Вспомнились мне и совсем неда­лекие тихие вечера, которые я проводил с соседкой Лидой на скамейке под яблоней возле плетня. От скамейки уж не осталось следа, а Лиду я видел в по­следний раз два года назад. Мы столкнулись в дверях автобуса: я уезжал из деревни, а она приехала и выхо­дила с чемоданом в руке. Лида была одна, без мужа. Я прильнул к окну тронувшегося автобуса и смотрел, как она, отставив в сторону свободную руку, несет тяжелый чемодан. Сойдя с дороги, она остановилась, поставила чемодан и стала смотреть вслед авто­бусу.

Побродив по саду, я начал носить вилами навоз из овечьего катуха и тонким слоем разбрасывать его на солнцепеке за избой. Мать будет им топить печку зимой. Раньше, когда я жил в деревне, я всеми прав­дами и неправдами старался увильнуть от этой рабо­ты, а сейчас я даже с каким-то удовольствием вдыхал тугой и резкий запах навоза.

Мать в саду полола грядки лука. Она уже несколь­ко раз просила меня отдохнуть. Но я хотел выбросить навоз из овечьего катуха, а завтра вынести со двора.

— Здравствуй, кума! — услышал я голос соседки, тети Насти, и оглянулся. Они с матерью стояли за углом.

Я знал, что тетя Настя обязательно зайдет к нам, когда узнает, что я приехал. Зайдет и начнет выс­прашивать у меня, как я живу, как учусь и понимает ли меня моя жена. И при этом она будет вздыхать, скре­стив на груди руки, и чуть-чуть покачивать головой. Потом начнет рассказывать про свою дочь Лиду, рас­сказывать с грустью, печальным голосом, словно жизнь дочери сложилась неудачно. Но я-то знал, что Лида живет хорошо, работает учительницей в одной из деревень района. У нее двое детей и спокойный мол­чаливый муж. Но тетя Настя твердо уверена, что Лида могла быть счастлива только со мной, а раз ничего не получилось, значит, и жизнь у нас должна быть несча­стливой. Я чувствовал всегда, что и мне она не верила, когда я рассказывал о своей семейной жизни. Что же я теперь ей скажу? Неужели она всегда была права.

— Никак Витек приехал? — спрашивает тетя На­стя.

— Прилетел голубок, — отвечает веселый голос ма­тери. — Да ненадолго! На два денька только!

— И то хорошо… Как он там? Кончает, что ли, нонча?

— Кончает!

— А потом куда же?

— Говорит, что там останется, в институте. В спирантуру какую-то поступать будет. Я уж ему говорила-говорила, чтоб работать шел. Голова заболит учиться столько! А он свое — учиться буду, и все! Я ему и при­мер приводила, Васька Климинской, говорю, заучился, с ума сшел. А теперь мать мучайся с ним… И он чей-та не такой стал… Бывало, как приедет, ребятишек соберет и футбол по лугу гонять! А на этот раз они по лугу носятся, а он сел на крыльцо и сидит, думает. И все грустный какой-та!

— Мож, устал с дороги-то? Аль с семьей что не ладится?

— Ну, Танюшка-то девка хорошая! До сих пор ладилось и вдруг!

— А что ж! Иё, беду, долго ждать, что ли?

«Как она права, как права!» — поразился я, прислонил вилы к забору и пошел, улыбаясь, к ним.

— Здравствуй, здравствуй, сынок! — радостно за­кивала головой тетя Настя, окидывая меня быстрым взглядом. — Похудел ты, Витек, за этот год!

— А как жа! Последний-то годок самый труд­ный, — подхватила мать. — Похудеешь небось!

— Это вам кажется, — засмеялся я, — наоборот — во! — я оттянул кожу под подбородком. — Второй под­бородок расти начал… А Лида как поживает?

— Все помнишь? Не забыл еще?

Забывал ли я ее когда? Нет, теперь я не могу сказать, что помню ее всегда. В суете, в спешке, в веч­ном беспокойстве не пропустить чего-то важного для себя, чего после не наверстаешь, уже не тревожит та боль, которая когда-то была ежедневной. И только в тихие минуты, когда, отдыхая, бродишь по пустын­ному осеннему парку или когда остановишься на набе­режной поглядеть на спокойную воду, вдруг сладко защемит, заноет сердце — и вновь увидишь маленький домик под соломенной крышей, покосившееся крыль­цо со скамейкой, вспомнишь тихий сад и вновь почув­ствуешь вкус прохладных, еще не созревших анисовых яблок, которые так любила Лида.

Поговорив с тетей Настей, я вернулся в катух и продолжал носить навоз, стараясь представить себе теперешнюю Лиду, мать двоих детей. Но у меня не получалось это. Передо мной стояла сентиментальная девчонка с большими печальными глазами. Такой она была, когда я уходил в армию.

— Теть Дунь, Витька дома? — услышал я мальчи­шеский голосок.

— Какой же он тебе Витька-та, а? Сашок? — сказа­ла тетя Настя. — Ты что, рази ему ровесник? Он тебе теперь Виктор Иваныч, а не Витька!

— Виктор Иваныч, — недоверчиво протянул Са­шок.

— Саша! Иди сюда! — позвал я.

В дверях катуха появился мальчишка. Он был бос, в засученных до колен брюках и чистой рубашке. Подойдя ко мне, Сашок протянул руку.

— Здорово! Фотоаппарат привез?

— Нет, Сашок… не успел… Ты прости… Не до этого было.

Он помолчал.

— На речку пойдем? — спросил он после паузы.

— Пойдем, — согласился я. — Сейчас закончу.

— Плохо без фотоаппарата, — вздохнул Сашок.

Он сел на бревнышко и стал ждать, когда я закончу работу.

Сначала мы пошли на озеро. Оно все поросло камышом и кустарником. Ветерок иногда, шелестя, пробегал по камышам. Они покачивались и что-то торопливо шептали нам, пытались рассказать что-то, поведать важное для нас и для них, но, чувствуя, что мы не понимаем их языка, замолкали и некоторое время с сожалением молча кивали головами.

— Сделай мне дудочку, — попросил Сашок.

Я выбрал толстый стебель сухого прошлогоднего камыша, выломал одно колено и стал осторожно вы­резать отверстия. Сделав дудочку, я приложил ее к гу­бам и дунул, зажимая пальцами то одно, то другое отверстие. Раздался тихий, дребезжащий звук. Я по­пробовал сделать другую. Но ничего не получи­лось.

— Забыл, да?

— Забыл, — вздохнул я. — Все у меня из рук валится…

Мы пошли вниз по течению, к мосту. Он был высокий, с толстыми пыльными перилами. Сашок спустился под мост и притих там. Я облокотился на перила и стал смотреть, как шевелятся длинные зеленые водоросли в быстрой реке. Вода тихо-ти­хо, еле слышно булькала, перекатываясь через ка­мешки.

Мне опять вспомнилась Лида. Вспомнилось, как в детстве, после половодья, когда вода спадала, мы с ней здесь у моста искали в свеженамытых камешках шутов палец, который, как у нас говорили, обладает целебными свойствами. Любая рана вмиг заживет, если ее посыпать порошком из шутова пальца. Вспом­нились апрельские вечера, которые мы с ней проводи­ли здесь. Река в то время вспухала. Ручьи, прорезая снег в оврагах, стремились к реке. Вода поднималась и заливала мост. К вечеру возле него собиралось мно­го народу. Все с восхищением любовались большой водой и тревожно гадали, выдержит ли мост натиск льдин, которые, неся на себе сугробы снега, величест­венно плыли к нему, сталкивались с берегом и друг с другом. Перед мостом они набирали скорость, с раз­маху таранили его, крошились сами, вставали тор­чком, отчего вода выходила из берегов. Мост охал, кряхтел, но держался. Он был сделан хозяйской ру­кой.

Когда сумерки густели, люди расходились по до­мам. Оставались только мы с Лидой. Мы обычно стояли возле высокой ветлы у самого берега. Стояли молча, слушали, как шумит река, как, шурша, серыми призраками проплывают льдины, подминая под себя полузатопленные кусты. В шуме реки мне слышался шум большого города, мечталось о залитых неоновым светом ночных улицах, виделись веселые парки с ат­тракционами, грезилась шумная студенческая жизнь. В то время мы заканчивали школу и мечтали об инсти­туте. Лида поступила сразу, а я только после армии. А потом в городе, гуляя по ночным улицам, я с гру­стью вспоминал эти деревенские вечера, вспоминал Лиду, дядю Саньку Тумана, колхозного объездчика, вспо­минал его с чувством неизгладимой вины перед ним. Одинокий человек, молчаливый со взрослыми, дядя Санька больше всего любил детей и, наверно, еще широкие наши поля. Теперь-то я понимаю, почему он любил нас, ребятишек. С нами он чувствовал себя спокойно, забывал о том, что он калека, одноглазый и одноногий, забывал о своей печальной судьбе, не ловил жалостливые взгляды, и не тянуло его к стакану. Думаю, что не только у меня останется о нем светлая память на всю жизнь… И такого-то человека в ранней неразумной юности я заставил страдать!

Я спустился с моста, чтобы посмотреть, что делает Сашок. Он сидел на корточках на берегу и наблюдал за серыми спинками рыбок, мелькавших между кам­нями. Сашок бросил им дождевого червяка. Но рыбки спокойно плавали над ним, не обращая на него внимания.

— Идем дальше, — сказал я.

Мы продирались сквозь кусты по едва заметной тропинке. Здесь в детстве мы часто играли.

— Сашок, а вы играете здесь, у моста?

— Играем.

— А во что вы играете?

— В «войну» играем. В «шпионы». И на саблях… Игорь Чиркунов у нас самый сильный! Его никто не берет, а я на саблях его два раза победил. Прямо вот так ему — раз! — в живот!

Сашок показал, как он победил Игоря Чиркунова.

— А ты меня на саблях еще лучше сражаться научишь, а? — спросил Сашок. — Ты ведь хорошо сра­жался!

— Конечно, научу, — согласился я. — Сейчас най­дем хорошее дерево, срежем сабли. И я тебя научу!

Мы вышли из кустов на пыльную тропинку. Сашок зашлепал по ней впереди меня босыми ногами. Я по­завидовал ему и хотел скинуть туфли, но решил, что в руках они будут только мешать, да и отвык я ходить босиком. Сашок вдруг ойкнул и подпрыгнул на одной ноге.

— Укололся? — спросил я.

— Не-ет! Божья коровка! Чуть не наступил.

Он поймал на тропинке желтую букашку с черными крапинками на спине, похожую на половину гороши­ны, посадил на ладонь и певуче забормотал:

— Машка, Машка, лети в небо, там твой отец стережет овец…

Божья коровка заскользила по ладони, забралась на самый кончик среднего пальца, расставила кры­лышки и полетела. Мы следили за ней, пока она не раство­рилась в воздухе. Потом пошли дальше. На другом берегу реки за кустами я увидел рессорную телегу колхозного объездчика. До нас донеслись голо­са. Сашок, услышав их, насторожился и, не сказав мне ничего, побежал напрямик через кусты. Я, раздви­гая ветви, полез за ним. Разговаривали дети и муж­чина.

— Дядь Сань, правда, у меня кнут будет, как у дяди Васьки-пастуха? — спрашивал тонкий детский голосок.

— Не-е! У тебя лучше! У дяди Васьки круглый, а у тебя, вишь, трехгранный, как штык. Привяжешь волосянку от мерина, как хлопнешь, стекла в окне полопаются!

Вдруг от них донесся взволнованный крик маль­чика:

— Дядь Сань, смотри! Смотри! Потянуло!

— Карп! — крикнул другой мальчик.

— Не-а. Это пескарик, — спокойно сказал мужчи­на. — Дерни-ка, Васек!

Я вышел из-за кустов и увидел на берегу озерка дядю Саньку Тумана и трех ребятишек. Дядя Санька сидел, опустив вниз к воде свою деревянную ногу, похожую на перевернутую бутылку. Рядом с ним в траве лежал костыль. Мальчишки стояли около са­мой воды и с напряжением смотрели на поплавок. Один из них двумя руками держал удилище. Вдруг он резко дернул его вверх, и над головами ребятишек мелькнул крошечный пескарик величиной с мизинец. Он запрыгал, затрепыхался в траве у меня под ногами. Сашок подбежал и быстро поймал его.

— А-а! Виктор Иваныч приехал!

Туман блеснул в мою сторону единственным гла­зом и заулыбался. Шрам на левой щеке у него обозна­чился резче. Шрам тянулся по всей щеке и глубокой бороздой скрывался под повязкой, закрывающей вы­битый глаз. Туман протянул мне серую, всю в черных морщинах руку. Она была шершавая, твердая. Мне отчего-то стало стыдно за свою холеную руку.

— Какой же я Виктор Иваныч, — смущенно усмехнувшись, ска­зал я.

— Не-е. Ты уже Виктор Иваныч! Это я как был дядей Санькой Туманом, так и остался…

Я сел рядом на траву.

— Ты в отпуск? Иль просто так, мать проведать?

— Просто так. На два денька.

— Мало чей-та?

— Я бы и месяц пожил, да нельзя!

— Скучаешь, значит, по родным местам… — задум­чиво произнес дядя Санька, потом, помолчав, доба­вил: — А с Таней как живете, вместе аль врозь, по общежитиям?

— На квартире. Во флигеле живем! — Вопрос о жене больно и остро резанул по сердцу. Гуляя по берегу реки, разговаривая с Сашком, я забылся, только смутная печаль не покидала, оставалась в душе.

— Правильно! Вместе оно лучше, а то сейчас мно­гие так живут, она в одном месте, он в другом… С деньжатами только, видать, трудновато.

— Крутимся. Вагоны разгружаю… Ничего, учиться немно­го осталось!

На коленях у дяди Саньки лежали три сыромятных ремня, из них он плел кнут кому-то из ребятишек.

Заметив мой взгляд, он улыбнулся:

— А я все детей тешу!

К нам подошел Сашок, который во время нашего разговора рассматривал улов товарищей.

— Дядь Сань, я принес жестянки. Сделаешь сви­сток? — спросил он.

— Давай, сделаю!

Сашок вытащил из кармана две крышки от кон­сервных банок и отдал Туману. Дядя Санька начал ногтем соскабливать с них грязь.

Я смотрел в спокойную воду. В ней отражалось глубокое небо с ватным одиноким облаком и побле­скивали в волнах искорки солнца. Около берега над водой кружились, любовались своим отражением тон­кие разноцветные стрекозы. Они садились на широкие круглые листья кувшинок отдохнуть и погреться на солнце. Я вспомнил японское трехстишье и прочитал вслух:

— Над ручьем весь день ловит, ловит стрекоза собственную тень.

— Нет, — сказал Сашок. — Они на танцы собира­ются. Видишь, во-он на листке синенькая в воду смот­рится и глаза подкрашивает. А вон сидит одеколонит­ся. А эти, — показывал мальчик, — крылья прочи­щают. Разве не помнишь: «Ты все пела — это дело, так пойди же попляши!» Забыл, да?

— Да, Сашок, забыл, — вздохнул я.

Я вдруг почувствовал себя лишним. До моего при­хода мальчишки беседовали с дядей Санькой и, навер­но, сидели рядом. А теперь встали у воды, отвернулись и старательно смотрят на поплавки. Я попрощался и пошел по тропинке дальше. Сашок остался. Солнце поднялось еще выше. Становилось жарко. Я расстег­нул рубашку. Тропинка увела меня вниз и запетляла между кустами. Я шел, раздвигая грудью тонкие ветки со свежими ярко-зелеными листьями. Иногда они при­ятно гладили меня по щекам. Тропинка раздвои­лась. Одна сворачивала в сторону и поднималась к виш­невому саду, а другая вела через речку к кладбищу. Я свернул к вишневому саду. Он стоял в молочном тумане. Здесь, вон под тем деревом, я провел с Лидой последний день перед уходом в армию. Я лег на спину на траве в тени под вишней. Было тихо-тихо. Слышал­ся только однообразный гул пчел. Тогда тоже было тихо. И, наверно, были пчелы. Однако нам тогда было недо них. Помню, стояли мы под деревом. Стояли молча. Лида прижималась щекой к моей груди, а я без конца осторожно водил и водил рукой по ее маленькому острому плечу. Помню, волосы у нее были усыпаны лепестками цветов. Перед этим я, играя, тряс над ее головой ветку вишни. Лепестки осыпались и пушин­ками ложились на голову, на плечи Лиды. Она сме­ялась и ловила их ртом… Лида не дождалась меня из армии. Видно, не так сильно я ее любил.

На другой день после обеда я освободил малину от засохших стеблей, привел в порядок кусты крыжов­ника, подрезал яблони и решил погулять по полям. По зеленям пересек я неширокое поле и спустился в Вол­чью балку. Здесь в детстве мы катались на лыжах. Балка привела меня к водопаду. Уступ, с которого падала вода, был невысокий, всего с метр, но все-таки место было красивым. Я лег на живот, оперся о берег руками, свесил голову и стал пить мелкими глотками чистую холодную воду. Потом я отполз от берега, повернулся на спину, положил под голову руки и за­крыл глаза. Незаметно вернулся назад, в прежние го­ды, в солнечные дни! И долго лежал-вспоминал под грустный шум водопада. Вспоминал минувшие беззаботные годы, вспоминал Лиду, снова в который раз прокручивал в голове злополучный вечер, после которого жена ушла от меня в общежитие, а я оказался здесь, в деревне. Что случилось со мной? Почему я откликнулся на порыв Светланы? Из-за того ли, что она нравилась мне? Да, она привлекательная дев­чонка, милая, беззаботная, легко относится ко всему. Даже то, что Таня застала ее на кухне в моих объятьях во время страстного поцелуя, не смутило Светлану. Она только дернула плечами и кинула удивленно-насмешливо онемевшей от увиденного жене: «Ой, беда какая! Поцеловались!» А Таня неожиданно для меня была оглушена, ошеломлена, тут же в слезах выскочила из квартиры, где была студенческая вечеринка по случаю именин одной из ее подруг. Неожиданно для меня, потому что в последнее время Таня почему-то часто без причины раздражалась на меня, обвиняла в холодности, говорила, что уйдет в общежитие, стала намекать на развод. И мне все чаще приходило в голову, что она разлюбила меня, и сам стал поду­мывать о разводе. А в тот вечер Таня не хотела слушать моих оправданий, безутешно рыдая, собрала свои вещи и уехала в общежитие, где за ней сохра­нялась койка. В голове моей все стояли ее слова, ее страдальческий крик, когда она бросала свои вещи в сумку: «Как я любила тебя! Как я любила тебя!» Я не сомневался в искренности ее слов, видел, чувствовал, что в страданиях ее нет фальши. И как мне было горько, что я заставил ее так страдать… Ночь без нее стала для меня пыткой, а утром я долго бродил по городу, пока не оказался рядом с Павелецким вокзалом и, как больной пес, который убегает в лес, где инстинктивно ищет необходимые для лечения травы, взял билет в родные края, туда, где водится шутов палец.

Солнце разморило меня, ровный печальный шум водопада убаюкал, я задремал. Очнувшись, подполз к ручью. В прозрачной воде внизу, там, где лопались пузыри от падающей воды, были видны темные спинки рыбок. Они зачем-то уткнулись носами в гли­няный берег и стояли так, чуть пошевеливая хвостами. Хорошо здесь! Поставить бы вот тут под кустом па­латку и слушать сутками шум водопада.

Солнце все быстрее и быстрее спускалось к гори­зонту. Пора. Надо возвращаться. По дороге домой меня догнал дядя Санька Туман на своем тарантасе. Деревянная нога его была вытянута вперед и лежала на передке телеги, а здоровая свисала вниз. Лошадь остановилась возле меня.

— Садись, — пригласил Туман.

Телега, скрипнув, мягко присела подо мной. Дорога свернула в сторону и напрямик меж зеленых полей побежала к деревне. Мы ехали молча. Впереди пока­зался высокий пень. Он стоял чуть в стороне от до­роги. Трактористы, вспахивая поле, объезжали его. От этого образовалась небольшая полянка, поросшая вы­сокой густой травой. Лошадь дотрусила до нее, сама без принуждения остановилась и потянулась к траве. Туман вздохнул, вытянул из кармана кисет и стал медленно сворачивать «козью ножку».

Здесь когда-то стояли избы. Но место тут неудоб­ное. Каждую весну здешних жителей отрезало полово­дьем от основной части деревни, где нахо­дились мага­зин, клуб и все колхозные постройки, и люди один за другим переселились на другой берег, а некоторые перебрались в другие места. Сады, оставшиеся здесь, постепенно засохли. Их вырубили. Осталась лишь ста­рая осина. Она росла около дороги и не мешала пахо­те. Каждое утро возле нее появлялся дядя Санька Туман на своем тарантасе. Он, видимо, так же, как и сейчас, останавливался, сворачивал из газеты «козью ножку» и долго курил, вглядываясь в густую траву у подножья осины. К этому времени роса уже спадала, но внизу, у самой земли, трава была влажной и изда­вала душистый и пряный запах свежести и чистоты. Лошадь, быстро перебирая губами, рвала траву и ино­гда лениво сгоняла хвостом со спины назойливых мух. А Туман сидел на телеге и думал, слушая ласковый убаюкивающий шепот листочков осины и важный не­торопливый шорох наливающейся пшеницы. О чем он думал? Что ему вспоминалось? Может быть, он тогда сравнивал себя, свою судьбу, с судьбой одинокой оси­ны? Докурив, он хлопал вожжами по спине лошади. Она лениво трогалась с места, но все еще тянулась за сочной и прохладной травой. А Туман, наверно, все вспоминал то время, когда он не был еще одноглазым Туманом, а был обыкновенным парнем. Еще до войны. Может, он вспоминал свою первую и последнюю ата­ку, когда земля вдруг с грохотом поднялась перед ним и повернула его жизнь в другую сторону. Это случи­лось в начале войны. Жена Настенька, которая три месяца назад, убиваясь, провожала его, едва узнала в нем своего Саню, сразу стала чужой и далекой. Вскоре они разошлись. Тогда он не выдержал, запил, ходил угрюмый, злой. Шрам около выбитого глаза делал его лицо еще мрачнее.

Года через три весной, вечером перед пасхой, его мать ходила вместе с другими женщинами в церковь в соседнее село. Мост был снесен водой. Переходили по льдинам. И когда возвращались назад, мать в тем­ноте оступилась и упала в воду. Женщины не сумели ее спасти. К тому времени председатель поставил Ту­мана объездчиком, и он целыми днями стал пропадать в поле. Обо всем этом я узнал позже из рассказов матери и односельчан. Хорошо зная дядю Саньку со своего раннего детства, я прекрасно представляю, ка­кие чувства в нем вызывала осина.

Часто у осины стала появляться девочка. По утрам она купалась в реке, потом переходила на другой берег и напрямик по пшенице бежала к осине. Ситцевый сарафан прилипал к ее мокрому телу. От этого она казалась тоньше, чем была. Туман проезжал раньше, и они почти никогда не встречались.

Девочка улыбалась, радуясь солнечному дню и своей подруге осине, которая легким дрожанием листьев приветствовала ее. Девочка падала в прохлад­ную траву и, отдышавшись, открывала книгу. Хорошо читалось под шорох пшеницы и лепет осины. Было приятно и просто так лежать в траве, отдаваясь меч­там, и смотреть на трепещущие листья или на спо­койное небо. У осины со стороны дороги рос малень­кий отросток. Он был одинакового роста с девочкой и начал ветвиться. Девочка, начитавшись, собирала в пшенице ромашки и васильки, плела из них венки и украшала маленькую осину. Налюбовавшись, она тут же снимала их, опасаясь, что поломаются тонень­кие ветки.

Однажды осенью пьяный тракторист наехал на оси­ну гусеницей трактора и выдрал большой клок коры. Утром Туман увидел рану и долго, ругаясь, замазывал ее землей. Он думал, что это поможет дереву. Но на следующий год осина засохла. Она все лето суровым памятником возвышалась над деревней, а осенью Ту­ман спилил ее. Он оставил высокий пень, чтобы не сгубили молодую осину. За лето она поднялась еще выше.

Шло время. Все так же по утрам Туман останав­ливался возлеосины и задумчиво курил свою «козью ножку». После него появлялась девочка. Она откры­вала тетрадь, исписанную наполовину, ставила число и писала. Потом принималась за книгу.

Однажды с ней прибежал парнишка. Он что-то рассказывал, шутил, а девочка смеялась. Он уговорил ее пойти к водопаду, и они ушли. Осина что-то грустно шептала им вслед и качала ветвями. Парнишкой тем был я, а девочкой была моя соседка Лида.

Вечером мы пришли сюда вновь. Теперь рассказы­вала Лида.

— Я один раз братика Мишутку в корыто с холод­ной водой посадила, — говорила она. — Он тогда был совсем маленьким. Жара стояла страшная. Мишутка плачет и плачет. Я из колодца воды натаскала в коры­то и его с игрушками туда! Он радуется, сидит, шлепа­ет ладошками по воде. Мать увидела, попро­бовала воду рукой — и давай лупцевать меня хворостиной. Я обиделась… И прибежала сюда… в первый раз. С тех пор я почти каждый день здесь бываю.

Лида умолкла.

Ночь темная, звездная. Было немного жутковато. Со всех сторон слышались шорохи. Казалось, будто кто-то крадется к нам. Тревожно и тонко трещали кузнечики. От реки неслись сварливые голоса лягушек. Деревня поднималась к горизонту, светилась огнями. А там, вдали, за горизонтом, широко разливалось жел­тое зарево.

— Тут дядя Санька Туман часто бывает, — сказа­ла Лида. — Я видела. Один раз он при мне был. Я тог­да в пшенице спряталась… Он долго стоял здесь! И лицо у него какое-то грустное было и светлое, светлое!

— Это он лошадь кормил, — сказал я. — Трава тут хорошая!

Лида снова замолчала, видно, обиделась на мое замечание.

— Смотри, как здорово! — восхищенно крикнул я. — Видишь, огни по деревне вверх поднимаются, а потом зарево! Словно от огней!

— Это от химзавода, — грустно сказала Лида.

— Я знаю! Там твой старший брат работает… А знаешь, если взобраться на пенек, то можно увидеть трубы завода!

Я вскарабкался на пенек, придерживаясь рукой за ствол молодой осины, который был уже толще моей руки.

— Смотри! — закричал я в восторге. — Лампочки на трубе завода видно! И клуб наш тоже видно!

Я спрыгнул с пенька и полез на осину. При каждом моем рывке вверх осина тревожно вздрагивала. Я взо­брался на самую верхушку осины и увидел химзавод, рассыпанный огнями по горизонту.

— Ого! Сколько огней! — кричал я.

— Витя, слазь! Поломаешь! Она еще совсем тон­кая! — молила снизу Лида.

— Не бойся! Ее ломать будешь — не сломаешь, — отозвался я. — Я сейчас как на парашюте спущусь!

Я начал раскачиваться на осине.

Мы любили взбираться на ветлы, которые росли на берегу речки, и, ухватившись за верхушку, плавно опускаться в воду. Гибкие ветлы тут же выпрямля­лись.

Сейчас я расхрабрился и хотел точно так спустить­ся с осины на землю к ногам Лиды. Я раскачался, ухватился за верхушку и полетел вниз. Осина согну­лась дугой и не выдержала, треснула посередине и разодралась чуть ли не до земли. Девочка вскрик­нула.

Я выбрался из-под ветвей осины и виновато уста­вился на сломанное дерево.

— Что ты наделал!.. Что ты наделал! — кричала Лида.

Мне было жалко погубленную осину, было горько и стыдно. Стараясь успокоить плачущую Лиду и как-то оправдаться перед ней, я произнес грубым, но не­уверенным голосом:

— И чего ты ревешь!.. Кому она здесь нужна! Все равно бы осенью распахали…

Теперь я живо представляю себе то, как утром дядя Санька увидел сломанную осину, представляю себе так, словно все это происходило у меня на глазах. Я вижу, как дядя Санька пытался поднять осину. Потом понял, что все напрасно. Он постоял, постоял над ней с кепкой в руке и заковылял к телеге, путаясь в траве деревянной ногой. Он тяжело сел. Надел кепку. И вдруг, схватив кнут, резко хлестнул лошадь. Она испуганно рванулась с места и понеслась по дороге. У Волчьей балки дядя Санька повернул и полетел к деревне. К полудню он уже пьяный стоял у школьной изгороди недалеко от магазина. Костыль лежал у его ног.

А Лида в тот вечер после моих грубых слов убежа­ла от меня, заплакав еще горше. Несколько дней она не могла меня видеть. А в школе пересела на другую парту. Вскоре мы помирились. Помирились, конечно, не без помощи ее матери. Но за одну парту со мной она больше не садилась. Тогда я не понимал значения моего поступка для нашей любви и думал, что у нас с Лидой все идет по-прежнему. Но она не могла за­быть, и осина все время стояла между нами… До сих пор, сколько не думаю, я не могу понять, почему Лида так глубоко пережила это. Может быть, она жила в вымышленном, как у любимого ею Александра Гри­на, мире. И ей был нужен молчаливый друг, который был бы с ней рядом, но не мешал мечтать. Этим другом, по-видимому, была для нее осина. И может быть, в тот вечер она хотела открыть мне свой мир…

Лошадь, выбирая хорошую траву, шагнула вперед и потянула за собой телегу. Я откачнулся и взглянул на Тумана. Он медленно докуривал «козью ножку». Докурил, тщательно раздавил окурок о передок те­леги, распутал вожжи в руках и потянул их на себя, чмокнул губами. Лошадь последний раз дернула траву и тронулась.

— Ну-ну! Шевелись!

Туман хлопнул вожжами по спине лошади. Она неторопливо затрусила по дороге. Зазвенела, задре­без­жала телега. Я оглянулся. Серый пенек безжиз­ненно торчал у дороги.

Напротив моей избы Туман натянул вожжи.

— Подожди-ка немножко, пассажир слезет, — ска­зал он лошади. Потом мне: — Говоришь, отгостил? Завтра в город?

— Да. Завтра с утренним!

— Ну что ж, отдохнул малость…

Телега загромыхала на конюшню.

— Дядя Сань, прокати!

От соседнего дома бежал мальчишка.

— Тпр-р!

Туман отдал вожжи мальчишке.

— Но! — звонко крикнул тот, и тарантас покатил дальше.

Вечером я пошел в клуб. Там было всего несколько человек. Парни сидели за столом и резались в домино. А рядом на этом же столе два мальчика двигали шашки. В уголке небольшой группой сидели девчата и что-то обсуждали. Изредка доносился их смех. Я подключился к доминошникам.

Возвращался домой один. С нашего конца деревни некому ходить в клуб. Большая луна взобралась на деревья и присела на верхушку, сонно разглядывая землю. Испуганные слабые звездочки попрятались за спины более ярких. А те немного потускнели и не так уверенно подмигивали земле. Деревня спала. Ра­ньше весной из клуба шли широкой ватагой. Смех слышал­ся, песни, шутки. А теперь тишина! Один! От этого было грустно. Шел я мимо Туманова дома. Заднее стекло избы тускло светилось желтоватым све­том. Вспомнился высокий потрескавшийся пень, и я почти побежал, заспешил домой. Там осторожно вывел из сеней велосипед, взял лопату и полетел за речку к осиннику. Прислонив велосипед к дереву, я на­чал искать среди молодняка подходящую осину. Таких было много. Я выбрал прямую, невысокую. Провел черту вокруг ствола и стал копать. Я окапывал ствол так, чтобы можно было вытащить корень вместе с зем­лей. Боялся, что осина не примется. В кустах у реки рассыпался соловей. Откуда-то издалека ему отвечал другой. В воде сердито переругивались лягушки. А в деревне сонно и лениво, по-видимому, от скуки, тонким голоском тявкала собачонка. Я выкопал тра­ншейки вокруг ствола на два штыка лопаты и по­тихоньку подрубил корни со всех сторон. Вытащил осину вместе с землей из ямки, как комнатный цветок из горшка, и понес, ковыляя к велосипеду. Земля осы­палась и попадала мне в туфли. Я поставил осину на багажник и, осторожно придерживая за ствол, по­вел велосипед по берегу.

На пригорке выкопал ямку между пнем и дорогой, опустил в нее корни осины вместе с землей и расправил траву, чтобы не было заметно пересадки. Затем ото­шел в сторону полюбоваться своей работой. Теперь дорогу пересекали две тени. Пахнул предут­ренний ве­терок. Зашелестели, зашептали листья осины. Счаст­ливый, я вскочил в седло велосипеда и покатил в де­ревню.

Дома я тихо поставил велосипед на место, хотя знал, что мать слышит. Она молчала, когда я снимал с себя одежду в полутемной комнате, но беспокойно вздыхала и ворочалась в постели. Наконец, не выдер­жала, заворчала:

— Гдей-та ты так долго был? Скоро светать начнет! Танюшке напишут, тогда узнаешь!

— Спи, спи, мама! Она у меня не ревнивая.

Я перешагнул через теплый лунный луч на полу и лег в прохладную постель. Долго лежал я без сна, думал о Лиде, и, как кажется мне, понял, почему она не стала ждать меня из армии: она не верила мне, она считала меня не надежным, она знала, что я могу принести ей страдания. Я вынужден был признать с горечью, что она оказалась права. Потом стал думать о Тане, и тоже мне стало казаться, что я начал понимать, почему она упрекала меня в невнима­тельности, в холодности: слишком я был зациклен на себе, на своих ощущениях, считал, что любимый человек, находящийся рядом, должен сам понимать мое состояние, а надо было больше самому думать о том, кого люблю, кто рядом со мной, быть бережным с ним, внимательным к его печалям и горестям. Пришла уверенность, что я сумею найти убедительные слова, чтобы Таня поняла мою минутную слабость, поверила мне, вернулась. Но сумею ли я вылечить рану, которую нанес любимому человеку? Где тот шутов палец, который поможет мне? А не во мне ли этот шутов палец? Не в моей ли душе? А ведь он может и вылечить и разрушить. Все зависит только от меня, от моей черствости или от моей чуткости. Как я поведу себя с близкими мне людьми, так и пойдет моя жизнь…

После этих мыслей мне стало легко и, засыпая, я вспомнил, где я был, что увидел, что почувствовал за эти два дня, и подумал, что где бы я ни был, кем бы я ни стал, солнечные дни моего детства будут всегда со мной, и я верю, что они не дадут укорениться в моей душе черствости, жестокости, себялюбию, не позволят больше приносить страдания близким мне людям…

04.04.2016 21:47